Шрифт:
Эти люди (я имею в виду заключенных) работали на строительстве канала «Москва-Волга». Это они кирками и лопатами били и копали землю, чтобы через несколько лет вырытые ими котлованы наполнились водой, превратились в каналы и водохранилища, по которым поплывут белые пароходы с туристами; и чтобы на одном из них, в окружении юпитеров и стрекочущих киноаппаратов артистка Любовь Орлова с энтузиазмом пела бы: «Красавица народная, как море, полноводная…» И чтобы хор, которым дирижирует мальчик Алеша Наседкин, впоследствии известный пианист, бодро подпевал бы: «…как родина, свободная…» А будущие зрители чтобы дружно восхищались фильмом и, получив заряд оптимизма, шли бы домой, чтобы назавтра с самого раннего утра: «…не спи, вставай, кудрявая… встает страна со славою…» И так далее…
В эти же годы зрители ломились в Театр Революции на Большой Никитской, где шла пьеса Погодина «Аристократы» (была и кинокартина), «посвященная (так написано черным по белому в энциклопедии) социалистическому строительству». Речь шла о строительстве канала заключенными, только уже не от Москвы-реки до Волги, а от Белого моря до Онежского озера. И так уж было хорошо на этом «социалистическом строительстве», так благостно, что просто хотелось вскочить с театрального кресла в десятом ряду и мчаться на Белое море, чтобы влиться в радостные ряды ликующих «зэков»…
Года через два после возникновения поселка «Сосновка», когда улицы стали принимать вполне приличный вид, когда провели электричество, появился магазин и больше колодцев, — некоторые дачи вдруг опустели. Нет, не потому, что владельцы решили провести лето на Лазурном берегу или, извините, в Калифорнии…
Рыба ведь начинает… это самое… как говорится, с головы — и у них в поселке началось тоже с нее, то есть с начальства. В один прекрасный июльский день Юра с ребятами, проходя мимо дачи Клейнера, с удивлением увидели, что все ее окна закрыты вожделенными для многих ставнями, а на калитке — замок. Через некоторое время такую же картину являла дача члена коллегии Лопатина; потом еще несколько дач… Один из сосновских приятелей Юры, хорошо информированный Лемар (Ленин, Маркс) сказал, что совершенно точно знает — их всех посадили за вредительство: в комитета Заготзерно разоблачили очень много таких — которые обливали зерно керосином, гноили в поле, подсыпали отраву. А эти все, наверняка, руководили, и керосин доставали…
Через некоторое время арестовали сослуживца Юриного отца, Ямпольского. Его, как и Самуила Абрамовича, не так давно выпустили из лагеря. И вот опять… Больше он не вернулся. Жена Ямпольского выбросилась из окна московской квартиры.
Отец Юры тоже каждую ночь, вероятно, ждал незваных гостей: они любили приходить в потемках, дневной свет, видимо, не для них — днем они, быть может, повышали свою квалификацию, читали специальную литературу… Но отец ничем не выдавал своего беспокойства. Стоит ли удивляться, что он так рано умер?..
А сведения об арестах приходили с самых разных сторон. Арестовали Юрину тетку Раису Семеновну — ту, что подарила ему чернильницу с изображением Ленина… Арестовали отца Лены Азаровой… Отца Миши Волковицкого, который из польских классов… Отца Рутковского… Отца и мать Ванды Малиновской… отца… мать… дядю… брата… жену… тестя… (Впрочем, извините, я, кажется, повторяюсь.)
Кое-кого из этих людей Юра знал, однако в газетах о них ничего не сообщали. Зато много сообщали о других посаженных в тюрьму, которых Юра никогда не знал: о Бухарине, Рыкове, Каменеве, Зиновьеве, Чернове, Радеке, Пятакове и других…
А жизнь продолжалась. Светило солнце, звенели трамваи, гудели электрички, лаяли собаки…
Юра ходил купаться на речку мимо бараков местного концлагеря, обсуждал с ребятами, кто лучше плавает и кто из девчонок красивей; с неохотой полол грядки и отрезал клубничные усы; пил парное молоко, что приносили из села Звягино; читал книги, покачиваясь в гамаке, по-прежнему задерживая внимание на описании любовных сцен и дорисовывая их в своем воображении; ругался с бабой-Нёней; терроризировал брата Женю; с нетерпением ожидал, когда отец приедет с работы… Ходил в школу, в кино, в историческую библиотеку на Красной площади… Любил своих друзей и саму дружбу… Не любил физкультуру и все остальные предметы… Все больше заглядывался на девочек…
И наконец перешел в десятый класс.
5
И опять — грустные строки дневника Владимира Ещина.
Тяжелый туман Навис над землею И, словно обман, Таится за мглою. И, словно обман, Меняет предметы… Сквозят сквозь туман Людей силуэты.Не могу бороться со злом… Я пассивен и легко поддаюсь окружающей обстановке, настроению, людям… И при этом особенно плохо то, что я, кажется, способен — настолько податлив — сделаться косвенным участником зла, несправедливости…
Если бы у нас в семье были дружба и согласие, уважение друг к другу, к мнению каждого… если бы не насиловали ум, волю и совесть друг друга… если бы родители видели в детях полноправных членов семьи, а не только тех, для кого они обязаны каким бы то ни было путем добывать средства на жизнь, — то не пришлось бы переживать таких тяжелых минут…
Нужно читать Евангелие… Открыл — и сразу натолкнулся на слова: «Я свет пришел в мир, чтобы всякий верующий в Меня не оставался во тьме…» «Да не смущается сердце ваше; веруйте в Бога, и в Меня веруйте. В доме Отца Моего обитателей много…»
Всё о вере… Но как быть неверующему? И как заставить себя верить?..
Да, я, кажется, понимаю людей, которые впадают в мистицизм, переживают покаянное настроение, делаются религиозными, молятся. (Гоголь, Блаженный Августин, Руссо, Толстой…) Но мне даже это недоступно…
Чувствую себя каким-то мертвым. Сам от себя хотел бы убежать, да некуда…
11 июля
Опять скандал… И хуже всего, что слова не помогают. Ничего не помогает…
«Всё — обман; всё — мечта» (Гоголь).
Не случайно отвожу столько места дневниковым записям моего дяди. Перефразируя набившие оскомину слова, что все мы вышли из гоголевской «шинели», скажу: чувствую себя вылезшим из студенческой тужурки Владимира Ещина. Вылезшим, выросшим… Но не скинувшим ее целиком.
Был я, пожалуй, более активен в жизни, чем он, более общителен, не так склонен к рефлексии, не обделен друзьями и возлюбленными, но и более дремуч интеллектуально; и в свои семнадцать-двадцать лет не мучился выбором цели, стыдом за конформизм, свой или окружающих; не был склонен к анализу, не страдал от неверия, жил бездумно — я бы сказал «чужедумно»: думали, в основном, за нас… И это, вроде бы, устраивало.