Иоганнес Гюнтер фон
Шрифт:
Отца назначили директором тюрьмы. Он жил в собственной вилле на ее территории почти на самом берегу Дриксы, как назывался один из рукавов курляндской Аа, делавший петлю у Митавы. На острове, омываемом его
водами, располагалось правительственное здание, большой герцогский замок, построенный знаменитым архитектором Растрелли. До сих пор вижу перед собой могучие старые каштаны, стоявшие вдоль берега, и большие желтые кувшинки в воде. И сирень кругом, бесконечная сирень — лиловая, пурпурная, белая.
По-видимому, отец был весьма гуманным чиновником, ибо мне рассказывали, — сам он никогда не говорил об этом, — будто он завел в тюрьме такие порядки, что заключенные могли зарабатывать себе деньги. Под присмотром полицейских они выполняли всякую работу для города и купцов — таскали мешки, укладывали дрова, убирали снег, зарабатывая кое-какие деньги, что облегчало их участь. Мне рассказывали также, что это, по тем временам невиданное, новшество привлекло внимание самого министра внутренних дел, пожаловавшего из Петербурга, чтобы взглянуть на происходящее. Если не ошибаюсь, то был пресловутый Сипягин, впоследствии убитый террористами одной из революционных организаций.
Директором тюрьмы отец служил довольно долго. Схоронив свою первую жену, он года через два женился вторично — на моей матери Ольге, урожденной Фридриксен. Пять лет спустя появился на свет я — посреди тюремных стен. Немногие немецкие литераторы явились на белый свет при таких обстоятельствах; собственно, мне известен еще только Граббе.
Два детских воспоминания. Летом и ранней осенью мы жили на даче. Деревушка называлась Биркенфельд, как далеко и в какую сторону от Митавы, я теперь не знаю. Помню, как в день рождения моей матери в конце августа меня (пятнадцати месяцев) учили ходить и как я, балансируя в воздухе руками, падаю в заботливо растопыренные руки моей няни Анны.
И другое: помню, как я гордо гарцую по тюремному двору на огромном черном ньюфаундленде (любимой собаке отца), а за мной приглядывает один из бравых надзирателей, беззаветно преданных отцу. (Один из них в 1919 году, в самое первое большевистское время, спас, по сути, жизнь моему брату Карлу во время жуткого перегона обреченных заложников из Митавы в Ригу.)
Тюремная идиллия закончилась, когда мне было два года. В тюрьму поступил один арестант из дворян, приговоренный за участие в дуэли. Отец хорошо его знал и позволил ему большую часть времени проводить в нашем доме и даже брал его с собой на вечерние прогулки на нашей собственной лодке. Что было замечено и об оном донесено. И хотя губернатор хотел замять это — в общем-то действительно, видимо, неправое — дело, завистники все же добились, чтобы отца перевели в другое место. И осенью 1888 года мы вынуждены были перебраться в Виндаву, куда мой отец был назначен начальником полиции (полицмейстером).
Виндава, порт на Балтийском море, была намного меньше Митавы. Если в последней проживало тысяч двадцать жителей, то в Виндаве не больше пяти. Тем не менее городок был довольно известен тем, что оттуда отходили в Германию и Англию корабли, груженные лесом, картофелем и зерном. Отец отвечал за порядок и во всей достаточно обширной округе.
Мои старшие сестры от первого брака отца, Тони (Антония), Лора (Гермина) и Ляля (Ольга), вероятно, ходили там в школу или с другими девочками учились частным порядком — этого я не помню; для меня эти годы в Виндаве остались в памяти как нескончаемая волшебная сказка, не омраченная школой.
Служба у отца была не такая простая: пьяные английские матросы в портовых кабаках, борьба с контрабандой, ежедневный контроль на рынке, рутинные инспекции края, внезапные наезды начальства и просто высоких гостей — приезжали и русские епископы инспектировать ad hoc возведенные монастыри, — короче говоря, хватало всего, чтобы жизнь не казалась отцу медом. Иные сложности вдруг приобретали вполне политический аспект.
Например, в тяжелейшие годы голода, в неурожайные 1892 и 1893 годы, так впечатляюще описанные Лесковым, правительство распорядилось не вывозить продовольствие из страны, чтобы помочь голодающему Поволжью. Однако латышские крестьяне, получавшие в Англии за свою продукцию куда большие деньги, не желали мириться с этим постановлением. Целыми толпами они являлись к зданию полиции. Отец остался непреклонным — и тогда они подняли мятеж.
Крестьяне заняли порт, прогнали оттуда полицейских и осадили здание полицейской управы. Они ничего нам не делали, но они никого не впускали в здание и никого не выпускали из него. Однако мой отец не желал с этим мириться: в сопровождении своего ньюфаундленда он каждый день совершал привычные инспекционные прогулки по городу.
Полиция была вполне самодостаточна. У нас имелось все — овощи на просторном огороде, молоко от собственных коров, яйца от несушек. Хлеб мама пекла сама — к огромному нашему детскому удовольствию, — поскольку должна была кормить всех полицейских. Таким образом, мы не очень-то страдали. Но отец был крайне встревожен, так как представлял себе возможные последствия этой «картофельной войны».
Крестьянам, желавшим продать картофель подороже, не было дела до государственных резонов. Поэтому рижский генерал-губернатор решился послать войска, чтобы подавить «революцию». Испытанным слабительным средством в России считались казаки. И через неделю они появились в городе.
Если кто не знает: века назад на Днепре, на Дону, на Волге и Урале появились военно-крестьянские поселения; в случае военной опасности хлебопашцы превращались в солдат и должны были нести военную службу. Это и были казаки, поначалу крестьяне-всадники, превратившиеся со временем во вспомогательные части полиции, которые всегда использовались при подавлении беспорядков. Существовали, однако, и вполне элегантные лейб-гвардейские казачьи полки, и они-то уж ничем не напоминали крестьян.