Шрифт:
Да, он сказал «тоже», и меня это поразило. Очевидно, брата Иеремию отправили в этот монастырь как душевнобольного, как назойливого еретика. И теперь я не знал, что ответить монаху. Я помню только, что этот человек становился мне все интереснее. И я вернулся к своему вопросу и попросил Иеремию рассказать, как он попал в этот монастырь. Но монах повернул лицо к солнцу, закрыл глаза и замолчал. Я заметил, как его борода начала подрагивать. Это едва уловимое подрагивание становилось все сильнее, и в один момент его тело начало трястись, губы дрожали, будто его колотил озноб. Какие же ужасные воспоминания проносились перед закрытыми глазами этого человека?
На монастырской башне зазвонил колокол, созывая на хоровую молитву. И брат Иеремия будто очнулся ото сна:
– Не говори никому о нашей встрече, – быстро сказал он, – будет лучше, если ты спрячешься в садовом домике. Во время вечерни ты сможешь уйти из монастыря незаметно. Приходи завтра в это же время! Я буду здесь!
Я последовал указаниям монаха, спрятавшись в маленьком деревянном домике, и тут же услышал приближающиеся шаги. Я наблюдал через наполовину забитое досками окно, как бенедиктинец повез Иеремию на кресле-каталке внутрь монастыря. Они не сказали ни слова, будто бы не замечали друг друга. Казалось, один выполнял неизменный ритуал, а другой безропотно в нем участвовал.
Немногим позже из церкви донеслось григорианское пение, и я вышел из домика, стараясь держаться в его тени, чтобы меня не заметили из окон монастыря. Я непременно хотел снова увидеть брата Иеремию. К высокой подпорной стене вела крутая лестница. Стальные ворота на входе не составило труда преодолеть.
Так я покинул монастырь и этот райский сад, но на следующий день вернулся. Мне не пришлось долго ждать, когда монахи вывезут Иеремию в сад.
– С тех пор как я оказался здесь, никто не спрашивал меня о прошлой жизни, – начал монах без лишних слов, – напротив, они старались забыть, оградить меня от внешнего мира. Они хотели убедить меня, будто я потерял рассудок, будто я опустившийся духовник или какой-то исламский ассасин. Может, всю правду обо мне в этом монастыре и не знают. И даже если бы я поклялся тысячу раз, никто бы не поверил моим словам. Галилей, наверное, чувствовал нечто подобное.
Я сказал, что верю ему. Я чувствовал, что этому человеку нужно было кому-нибудь довериться.
– Но эта история не сделает тебя счастливей, – заявил Иеремия, и я подтвердил, что выдержу.
Так этот одинокий монах начал свой рассказ. Он говорил спокойно, иногда даже отстраненно. Я удивлялся в первый день, почему же он ничего не говорит о себе в своей истории. Но на второй день я понял: Иеремия говорил о себе в третьем лице, как нейтральный наблюдатель. Одним из людей, о которых монах особенно подробно рассказывал, был он сам, брат Иеремия.
Мы встречались пять дней кряду в саду монастыря, скрывались за разросшейся изгородью из роз или в ветхой садовой хижине. Иеремия вел рассказ, называл имена и факты, и хотя его история иногда казалась фантастической, я ни секунды не сомневался, что это правда. Когда он говорил, то почти не смотрел на меня, его взгляд был устремлен на некую точку на горизонте. Иеремия будто читал все с доски. Я не решился перебить его ни разу, не задал ему ни одного вопроса – боялся, что Иеремия потеряет нить. Я не решился делать заметки и записи, потому что это могло помешать повествованию монаха. Так что эту историю я записал потом по памяти, но, думаю, она соответствует рассказу Иеремии.
Книга Иеремии
На Крещение
Будь проклят тот день, когда курия решилась на реставрацию Сикстинской капеллы с помощью новейших научных технологий. Будь проклят тот флорентиец и все искусство, проклята самонадеянность и отступнические мысли, не высказанные с мужеством еретика. Они были запечатлены в самом привередливом материале, который только может быть – во фреске, написанной в теплых тонах.
Кардинал Йозеф Еллинек взглянул на высокий свод, где висели леса, накрытые брезентом. Оставался просвет, в котором можно еще было увидеть Адама, касающегося перста Создателя. Будто от страха перед десницей Божьей, по лицу кардинала несколько раз пробежала дрожь. А наверху, в красном одеянии, творил не всемогущий Бог, там, на лесах, на ноги поднялся художник. Он излучал жизнь – красивый и мускулистый, как борец. В этот раз все начиналось не со Слова, а с плоти.
После злосчастных времен, когда первосвященник Юлий был влюблен в искусство, ни один папа не проявил интереса к великолепным творениям Буонарроти. А он – и это было известно еще при его жизни – сомневался в догматах веры и использовал в своих произведениях ветхозаветные мотивы и античные образы, что тогда считалось греховным. Папа Юлий, возможно, даже упал на колени и стал молиться, когда художник наконец показал готовую фреску, изображавшую неумолимого Судью от слова которого содрогается равно добро и зло. Фреска эта сразу же вызвала бурю споров по поводу того, что фигуры на картинах обнажены, исполнены тайны и нетрадиционны. Курия была ошеломлена количеством символов намеков и неоплатонических образов, не знала, как реагировать на это, и осудила художника за изображение обнаженных людей; более того, требовала полного уничтожения фрески. Активнее других за это ратовал Бьяджо да Чесена, папский церемониймейстер, который якобы узнал себя в образе судьи Миноса; и только неистовый протест крупнейших деятелей искусства Рима смог воспрепятствовать уничтожению «Страшного суда».
Вода, сочившаяся сквозь трещины в стенах капеллы, слои краски, наносимые впоследствии поверх изображения, и свечная копоть угрожали истребить плоды фантазии Микеланджело. Лучше бы плесень уничтожила образы пророков и сивиллы покрылись копотью! Лишь только главный реставратор Бруно Федрицци взобрался на леса, лишь только он успел очистить изначальные образы пророков от темного слоя нагара, клея и растворенных в масле красителей, как наследие великого художника ожило и механизм был запущен. Сам Микеланджело словно воскрес как ангел возмездия.