Шрифт:
— Завтра как раз и я думаю проехаться по ней, хотя бы до станции «Казбек», — если не до Тифлиса.
— В Тифлисе вы раньше бывали?
— А вот тогда, как не усидел в Баку, поехал я в Тифлис и несколько дней там пробыл, оттуда — в Батум.
— А по Военно-Грузинской дороге тогда на чем ехали?
— Ни на чем. Совсем этой дороги не видел.
— Ка-ак же так не видели? — так удивился Алексей Максимович, как будто я преступление сделал, а я отозвался, улыбаясь:
— Не пришлось видеть, и все.
Но Горький откинулся вдруг на месте, выпрямил стан, лицо его стало строгим, левую руку с вытянутым указательным пальцем поднял он над головой и проговорил неожиданно для меня с большим пафосом:
— Вы представьте только, что вдруг умерли бы вы и предстали бы перед богом, и вот сказал бы вам бог: «Для тебя, Сергеев-Ценский, создал я всю красоту эту, и ты… ее… не видел!»
Можно было, конечно, улыбнуться на эту шутку, — я так и сделал в первый момент, — но можно было и задуматься над нею, — что сделал я потом, когда простился с этим удивительным человеком, стремившимся всем размахом своей жизни доказать правоту заложенной в этой шутке мысли.
Как можно, чтобы я, художник, чего-то красивого не видел? Как можно, чтобы я, ученый, чего-то не знал? Как можно, чтобы я, рабочий, чего-то не мог сделать? И как можно, чтобы все мы вместе, общими силами нашими не переделали мир, который только затем и существует, чтобы нам его переделать по-своему, чтобы непременно полупудовыми были все форели, чтобы деликатесное масло консервов делалось из нефти, чтобы потные и черные от мазута люди, выходя на трибуну, становились бы Демосфенами, Эсхинами, Периклами, чтобы заведомо нефтяной, рабочий город Баку заткнул бы за пояс и красотой своих улиц, площадей, парков и удобствами жизни щегольской нарядный Неаполь…
Но для того, чтобы все переделать, конечно же, надо все видеть, все знать, все хотеть сделать и все мочь сделать, а прежде всего забыть о том, что когда-то были «мы ленивы и нелюбопытны».
Побывав в 28-м году на родине, Горький, как известно, снова вернулся в Сорренто, но вернулся как пчела, отягощенная цветочной пылью: он вывез не только множество новых впечатлений, но и великое множество забот и разных взятых на себя обязательств. Круг корреспондентов его не мог не расшириться, и расширился он чрезвычайно.
Я продолжал по-прежнему оставаться писателем-художником, и только, Горький становился общественным деятелем всесоюзного масштаба. При таких обстоятельствах переписка между нами не могла не заглохнуть, и это является одной из причин того, что в следующие годы было уже так мало писем его ко мне. Другою причиной этого было то, что мы с ним обыкновенно видались и много говорили в каждый его приезд в Советский Союз и позже, когда он окончательно выехал из Италии.
Это был уже Горький «Наших достижений», «Истории гражданской войны», «Истории фабрик и заводов», и говорили мы с ним уже не на литературные темы, а на другие, которые его занимали всецело сами по себе, но которые я мог воспринимать только как материал для художественных произведений.
Однако я должен сказать, что материал этот был очень труден для беллетриста, и одного таланта для того, чтобы овладеть им так, как должен овладеть художник, было мало.
Возьму для примера Болшевскую коммуну ОГПУ. Горький возил меня туда в 29-м году и предоставлял мне возможность самостоятельно туда ездить и наблюдать, но, не говоря уже о том, что тема перерождения человека труднейшая из всех тем, здесь она значительно осложнялась и огромным многолюдством перерождаемых и вообще новизною этого эксперимента, требующего серьезной проверки времени.
Можно было, конечно, написать газетную статью, и это было бы очень легко и просто, но от работы над большой повестью на эту тему я отказался и был совершенно прав.
Только человек, который способен был свыше десяти лет своей жизни отдать не только обучению, но и перевоспитанию нескольких сот колонистов Харьковской коммуны, оказался способным и написать такую повесть, — я говорю, конечно, о А.С.Макаренко, авторе «Педагогической поэмы».
Но если тему перерождения человека я назвал труднейшей, то очень трудны ведь были и все другие темы, выдвигавшиеся Горьким, хотя чрезвычайное обилие материалов на эти темы и создавало иллюзию, что справиться с ними можно, была бы охота, было бы упорство в труде. Алексей Максимович по-прежнему был обложен рукописями, которые он правил; но это были рукописи, в большей части своей не относящиеся к изящной словесности.
— Сколько изданий вы редактируете, Алексей Максимович? — спросил я его в апреле 34-го года.
— Всего было двенадцать, да вот теперь еще мне подкинули какую-то «Женщину» из Ленинграда, — значит, тринадцать, — ответил он, и не то чтобы весело это у него вышло.
Писатель-художник нуждается прежде всего в досуге; что этого необходимого для творчества досуга у Горького не было, мне бросилось в глаза особенно заметно: он был перегружен работой.
Еще в 29-м году, когда он был гораздо здоровее, чем в 34-м, он как-то сказал мне: