Шрифт:
После этого Михайло уж не мог препятствовать и, подумав секунду, — восторженно восклицал: — "Н-ну! Давай деньги. — Готово! Разорвался — а уделал! Давай деньги на стол, — получай баланец!" — "Вот так молодчина, — одно слово орел. Правая рука, копье неизменное!"
С каждым годом Михайле, однако, становилось трудней свести концы с концами того хомута, который Сысой Псоич наименовывал баланцем. Сысой Псоич с каждым годом должен был увеличивать тот куш, без которого Михайло уж и не брался свести концы с концами. И долго они, эти концы хомута, сходились, конечно на бумаге, — и вот на наших глазах разошлись-поразъехались, да так, что неизвестно еще, родился ли тот человек, который решился бы их свести друг с другом даже и за большую подачку.
Сысой Псоич, ничего не знавший, кроме паюсной икры и американского слова "рыск", — теперь, увы, бедняга, на скамье подсудимых и, по русскому обычаю и неумению красно говорить, может только сказать одно: "вяжите меня", так как о чем бы его ни спросили относительно банковых дел, у него нет другого ответа, кроме "не знаю", "неизвестен", "кабы грамотные были" и т. д. Нет, конечно, ни малейшего сомнения в том, что значительная часть того, что исчезло из "банки" (Сысой Псоич так называл банк), съедено людьми образованными, почти столько же "жамкнули" и бородки и сапоги с бураками, — но кое-какая частица, не миллионы, не сотни тысяч, а десятки и тысчонки попали и в деревню… Какой-нибудь деревенский кулачишко, принимавший в заклад рваные полушубки и бабьи поневы, в поездках в город наслушался разных разговоров об этой "самой банке". Долго дивился кулачишко этим рассказом. "Правда ли, нет ли, — рассказывал он тоном сказки, — уж не знаю, а сказывают, быдто написал ты на лоскутике — эдакой вот и лоскут-то всего — пальца в три шириной да четверти полторы в длину, — написал, "приставил", — хвать и выдают!" — "Н-ну!" — испускал ошеломленный слушатель. "Истинным богом!" — "И чистыми деньгами?" — "Чистыми, как есть настоящими деньгами… Хочешь верь, хошь нет, — что знаю, то и говорю. Митрофанов Казатник, знаешь, чай, у Николы в капустниках? Так тот тоже пошел к самому, к Псой Псоичу, сказал ему… Тот и говорит: "Ну-к что ж" и сказал, напиши так-то. Тот написал, — сейчас и дали!.." — "Ишь ведь до чего дойдено!" Долго кулачишко не верил, сомневался, полагая, на основании фамильных и местных преданий, что деньги и богатство происходят либо от того, что нашел клад, кубышку, либо слово знает, либо и убил прохожего, а у того под жилетом на груди оказалось пять тысяч, либо от того, что просто грабил на большой дороге, либо вообще от того, что продал душу чорту и дал расписку собственною кровью. Но мало-помалу поездки в город, разговоры о том, что Сысой Псоич дает деньги из "своей банки" всем, кто "положит" ему "шар" (за этакое дело я тебе не то шар, а колокольню сворочу да положу куда хочешь!), — явные, осязаемые факты полной достоверности этих россказней, осязаемые в виде самых подлинных кредитных билетов, наконец убеждают нашего заскорузлого деревенского обироху в том, что все это сущая правда. При помощи мещанина Митрофанова он тоже побожился положить шар, прибавив, что если б Сысой Псоич повелел ему пакли горячей съесть, так он и тогда не задумался бы сделать это — за его милости, — и вступил на путь цивилизации. Два года тому назад, не надеясь расторговаться солониной, он уж мечтал о продаже чорту души, — а теперь вот у него ни оттуда ни отсюда "двести рубликов в кармане", и за что? за какой-то голос, либо шар положил, что, подписывая бумажку, он ручался товаром своей лавчонки, где было разной дряни на двести рублей, — но вот у него теперь еще двести, неожиданные, сразу удвоивающие его силы, планы, фантазии и размеры оборотов. Вытягивая из деревушки первые двести рублей, на которые кое-как сколочена лавчонка, кулачишко должен был подчиняться местным условиям; теперь с этими новыми двумя стами рублей он вне их совершенно, он над ними на высоте и с этой высоты может спокойно выслеживать, где что лежит плохо и когда лучше этим плохо лежащим овладеть.
Эти новые, не по-деревенски, не личным только трудом, а каким-то непостижимым образом, без труда, не шевеля пальцем, добытые деньги, появившись в деревне, — произвели огромный переворот во всевозможных человеческих отношениях. Этот переворот начался и идет… Завися теперь от "строка", от "числа" и длинненькой бумажки, кулачишко должен ставить в ту же зависимость и все то деревенское, что зависит только от "бога" и от погоды, от тучи, от дождя, от засухи и т. д. "Строк" взносить в "банку", положим, истекает 15 июля, и кулачишко вылезает из всех кишок вытянуть из должников должное, пунктуально следуя банковой правде, тогда как деревенская правда говорит так же категорически и неопровержимо, что платить долг, когда хлеб в поле и когда еще ждут дождей, — совершенная нелепость и ерунда, точь-в-точь такая же, как если "бы кто потребовал на самом деле, чтобы курочка бычка родила или поросеночек яичко снес. "Как божья воля", "как господь поможет" — вступили в борьбу с векселем и "строкой". "Ведь меня всего продадут, чорт ты этакой, из-за тебя имущества лишусь!" — вопиет кулак на основании требований банковой правды. "Да ведь я тебе говорю резоном, по-божески ведь я тебе, идолу, говорю — дождей не было! Погоди, погляди, может господь даст и покропит — ну тады к успеньеву дню… Чего ты? утаить, что ли, я от тебя хочу?" — "Да ведь дубина ты этакая, ведь нешто там спрашивают про дождик-то? Ты бы деньги занял под вексель да отписал в банку, что, мол, свинья еще не опоросилась, погоди! Ведь в том случае банка лопнуть должна начисто!" — "Я опять же тебе русским языком говорю — приходи об успеньеве дне". — "Ну вот что, — хочешь продавай корову, деньги плати, не хочешь — я судом возьму… Роздал деньги вам, дуракам, число подходит платить, — а у вас еще свиньи не опоросились. Я твою свинью в банк не понесу"… и т. д. "Строк" и "как бог даст", "кредит" и труд, только труд "рук своих", в буквальном смысле единоборствуя лицом к лицу, развели такую массу новизн в деревенской жизни, такую массу новых, спутанных отношений, такую массу небывалых прежде контрастов в возникновении благосостояния, контрастов, породивших возможность быстро разживиться без труда и беднеть — беднеть, не покладаючи рук в труде, и т. д., что исчислить всех тягостных для большинства осложнений, возникших из новых порядков, невозможно. Ниже мы будем говорить о том, как много интеллигентной работы надобно внести сюда, для того чтобы человека не валили с ног, и притом зря, эти новые, повидимому даже и облегчающие явления, — теперь мы возвратимся к разговору о волостном суде и об эпизоде, рассказанном в начале этого отрывка. Двадцать раз требовал кулачишка от выбранного мужика своего долга, и все это было до того нелепо по-крестьянски, безбожно, глупо (например, продать корову, которая должна через месяц отелиться, или хлеб, который еще не поспел, или траву, которая еще на выросла, и т. д.), что мужик не верил, ругал, доказывая, потом стал впадать в исступление. Кулачишки поналегли на старшину (а эти люди тоже цивилизованы запахом денег), старшина вломился с понятыми, продавать скот стал и получил вооруженный отпор. И хотя он добился того, что послушные старики "утвердили дураку закон", но ни он сам в глубине души, ни подсудимый, ни судьи — не считали себя людьми, поступившими по совести. Лгали ли они? Нет! Деньги взял — отдай! А с другой стороны, они отлично знали, что отдать невозможно, что отдача в такой-то срок не только глупость, а просто преступление пред семьей, пред всем своим хозяйством и даже будущим своей семьи и хозяйства. Подсудимый оказывался совершенно правым и совершенно неправым одновременно. Правды срока и "как пошлет господь" — так различны, так не подходят друг к другу, так несоединимы, и до такой степени каждая из них действительно правда, по-своему, — что выйти из этой бездны противоречий можно только третьей дорогой — водкой, дурманом, "не в своем уме", оглупев, одурев, кой-что позабыв и кой пред чем преклонившись…
Вот каким образом водка проникла в область правосудия, в область совести человеческой, расстроенной, болезненно изувеченной. Водка проникла — и с каждой минутой стала занимать все больший и больший круг явлений жизни, входивших только в область совести. Об этом мы будем говорить в следующий раз, а теперь напомним читателю, что всякий раз, когда он встретит в газетах фразу подобную вышеприведенной, "мелкие взносы поступают", — пусть припомнит мужика, которого дерут и который вопиет на весь волостной двор — "н-не ббуду! не буд-ду!..", и подумает, нельзя ли вывести этого несчастного человека из его нелепого и ожесточающего положения?
2
Таким образом, водка, "ведерко", появлением своим на судеобязана совершенно новым усложнениям крестьянской жизни, которые нельзя ни рассудить, ни отстранить опытом жизни, приобретенным в дореформенное время. И при крепостном праве водка также играла на миру немалую роль, но тогда она была результатом бесправия, — вся власть и воля были в руках барина, для мирских дел оставались только барщинские распорядки и воля: придраться к виновному,чтобы, содрав с него ведерка два, а разгулявшись, даже пропить у него телегу и лошадь, что так частенько случалось в старину, — при всем видимом сходстве с теперешним пьянством не носило в глубине своей такого расстройства совести, какое знаменует теперешнее ведро на суде. Не виноватого опивают, как прежде, и не в наказание тащат со двора передки, а пьют, не зная, как выйти из тесноты, между двух правд. Водка, давая одной стороне какой-нибудьперевес, дает возможность какому-нибудьвыходу. В этом новом пьянстве уж много неправды,много прямо потери совести, стремления забыть ее или по крайней мере одурманить.
Жить "на деньги" там, где основа жизни — труд собственных рук, а успех — талант, дарование, сила, — проявляемые, однако, в одном и том же роде труда при совершенно одинаковых условиях, — это явление в такой степени новое и обширное, что и не крестьянскому, непривычному к подобным новизнам уму, право едва ли есть возможность найти какой-нибудь выход, который бы вправил на место вывихнутую крестьянскую совесть, хотя искать этого выхода, разумеется, надо непременно. По труду (одному для всех обывателей деревни и волости, за исключением, конечно, господ, священства, чиновничества и т. д.) и по его силе, настойчивости ценился, понимался и уважался человек; не обидно, если на одной и той жеземле, с одними и теми жеруками и орудиями — у одного выходило лучше, у другого хуже, один богател, а другой беднел; в том и другом была полная ясность; можно было ясно видеть, почему вышло так, а не иначе: не уродило, не выпал дождь (а у соседа выпал), нежданно пала лошадь… и т. д. На этом и отношения взаимные строились, и правда понималась только в этих однородных для всехусловиях. Теперь же далеко не то; образец добросовестнейшего крестьянского труда, работник, не покладающий рук, может пропасть от человека, который палец о палец не ударит, а превзойдет этого труженика во всех путях; и невесту у сына труженика отымет и выдаст за своего, и лошадь купит сейчас,тогда как труженику надобно сколачивать капитал на эту покупку целыми годами, и т. д. Стало можно в крестьянской среде конкурировать на поприще крестьянского же труда "без крестьянства", не только не прикладывая своих рук "к этому труду", буквально пальцем не шевеля. Иной работает как вол, "своими руками", и видит, что ему в десятки лет не достигнуть такого благосостояния, как вот этот сосед, работающий "своими деньгами", не марая рук, как он, "сиволапый деревенский мужик". Вот он, новый человек, сидит себе у окошечка в новом доме и пьет чаек, а ты гни спину, хребет. Это и обидно, и неправда, и смертно скучно.
Нередко "обида", чувствуемая мужиком-пахатником, выражается в формах не весьма мирных. Пахатник всячески стремится поравнять с собой искусственно разжившегося соседа, человека, не в меру забирающего силу; "дать ему волю — так он и совсем нас всех слопает", и вот в видах этого равнения нередко пускаются в ход так называемые "свои средствия"… Только что какой-нибудь молодец из нонешних начнет сводить с своих рук крестьянские мозоли — и деньгами (которые пускаются в оборот всегда в крайне нужноедля работящего народа время) приобретать неправедные богатства и силу, как, глядишь, какой-нибудь "пахатник" единственно из принципа "уравнения доходов" — возьмет да и подпустит петуха либо в дом, либо в сено, или в скирды хлеба. Цель такого поступка — "поравнять" не в меру выросшее и незаконное благосостояние с своим весьма умеренным и, как думает пахатник, — совершенно законным… Наймется пахатник к такому "бархатнику" возить дрова, — посмотрите, сколько он их растеряет по дороге (добрые люди подберут); гонит он их по воде, — и уж, наверно, не будет спешить разнимать их на "заломах", когда они, запнувшись о какой-нибудь подводный камень, станут целой стеной. Пусть помокнут нижние слои бревен; помокнут, отяжелеют и утонут на дно; а спадет вода — подобрать есть кому, "все же ему-томеньше попадет". И сено он у бархатника сушит — тут тоже надо стоять над душой, а то ни за что ни про что погноит под дождем столько, сколько влезет… Продавать это сено надо сейчас же; как высохло, взваливай на телегу и увози, а то "долго ли до греха"? А наймется грузить в вагоны кули с хлебом, — пять раз зацепит крюком рогожный куль, "всё неладно", в пяти местах сделает пять дыр, из которых побежит тоненькая струйка зерна, а взвалив куль на плечи, еще раз пять тряхнет его, чтоб "ловчей" лег, продерет крюком от этой встряски "хорошую щель", так что зерно посыплется немного поживее, да и в вагоне-то брякнет об пол кулем таким приемом, что только брызги засверкают; "все емуменьше хоть малость достанется". Да, "деревенский бархатник" уж имеет порядочного врага в "деревенском же пахатнике", и уж есть теперь в деревне такие "мужички",которые говорят, что с мужикомнет управы, что строгостей надобно побольше, и на основании собственного опыта предупредительно советуют начальству "не смотреть на нашегобрата мужика", "нашему брату, — говорят они, — пальца в рот не клади… Нашему братупалку надо, ваше благородие", и т. д.
Вот эти деревенские бархатники и ввели в моду водку, как средство одурманивать затрудненную, колеблющуюся, заболевшую совесть. А раз она заболела в одном, она и в другом нездорова; она уж не сильна сама собой, а без водки и совсем ничего не стоит. И проявлений такой не действующей, как бы окаменелой, совести — немало видите вы, живя в деревне. Возьмите только осенние сцены собирания недоимок (теперь уж, к счастию, прощенных), сцены этого "выбивания", — они одни способны повергнуть вас в отчаяние, способны уверить вас, что замерла, окаменела народная душа, что нет той несправедливости, которой бы она не дала свою санкцию. Какой-нибудь энергический становой пристав, желающий отличиться усердием, ревностию, все-таки не может по закону слишком дать волю рукам без санкции волостного суда; и вот, не долго думая, он сажает судей в телегу или в сани, сажает их сразу всех шестерых, и, с колокольчиком под дугой, старшиной сбоку и писарем на козлах, — летает по провинившимся деревням; волостной суд — дяди Митяи, Миняи и проч., — оторванные от своих дел, удрученные, делами им неведомыми, трясясь в своих овчинных, собачьих и поярковых шапках и шляпах, также стараются поспевать за энергическим деятелем. И в каждой деревне (а таких деревень при энергическом характере станового они объездили немало) они пекут, тут же в телеге, свои приговоры о телесном наказании (за этими только приговорами их и возят), назначают число ударов, не разбирая да и не имея возможности понять иногда в чем дело и за что. Тут "деревенские бархатники" очень часто пользуются "попыхами" приговоров и "разваливают" и растягивают на полу сборни или прямо на земле и личных должников и личных врагов и обидчиков… Бездействующая судейская совесть, перевезенная на трясучей телеге в другую, в третью деревню, продолжает творить неправду и может довести вас до полного отчаяния. "Стало быть, с этими людьми можно всесделать, им можно приказать,и они исполнят всякоезлодейство?" Вам страшно становится смотреть и страшно жить… Жить страшно действительно, и смотреть также страшно, — потому что вы не видите ничего, что бы могло в возможном для вас представлении пространства и времени изменить условия, в которых заключена народная совесть, и что бы пробудило ее. Действительно, нигде не видно серьезной заботы о том, чтобы ожила народная совесть, не видно, чтобы дело народной совести охранялось, считалось серьезным. От этого страшно и жить в деревне и смотреть на народную жизнь, но заключать из того, что видишь, о смерти народной совести — нельзя. Она жива, и посмотрите, к каким удивительным проявлениям она способна.