Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
И тут же спереди Елец поднял на Ивана Васильича безволосые брови, а сзади Кубарев два раза стукнул пальцами по его правой лопатке, и он замолчал и осел как-то бессильно, а Ревашов тем временем в два-три шага кривых ног догнал генерала и пошел рядом с ним, и некому уж вблизи было сказать об Еле.
Очень отчетливо в гулком коридоре звякали шпоры штабс-офицеров, плечи теснились, и пахло табаком, спиртом и потом.
Генерал же говорил раскатисто:
— Собрание у вас богатое! А вот в четвертом полку ни-ку-да!.. И казармы там дрянь!.. В чем виноват город, конечно: скупится!..
Не понял Иван Васильич, в чем виноват город, в котором стоит четвертый полк, но уж прошел генерал в раздевальную.
— Что это вы, доктор, говорили Ревашову? — спросил сзади поручик Шорохов.
Оглянулся Иван Васильич, удивился даже:
— А зачем это вам нужно? — и поднял плечи.
В раздевальню набилось густо, и, как всегда бывает, зачем-то все спешили скорее одеться, и руки затурканных солдат, подававших шинели, метались вполне бессистемно.
А когда Иван Васильич вышел, наконец, во двор казарм, где было солнечно, просторно, чуть-чуть морозно и шумно от тысячи солдат за окнами, ясно стало ему, что он вел себя в собрании очень странно, — что здесь полк, смотр начальника дивизии, служба, — мужская служба: если хоть завтра пошлют всех этих людей на смерть, они пойдут и умрут…
Совершенно некому было сказать о своей девочке Еле и незачем говорить.
Глава одиннадцатая
Чистилище
Слишком много времени надо, чтобы себя найти; иным, бедным духом, не хватает для этого целой жизни; зато с какой стремительной быстротой иногда себя теряют!..
Когда частный пристав, широкобородый, весьма представительный шатен, пахнущий шипром, отпустив после допроса Макухина и Наталью Львовну, оставил Алексея Иваныча пока арестованным при части, — это был уже не тот Алексей Иваныч, другой…
Фамилия этого также писалась — Дивеев, и так же, как днем-двумя раньше, значилось в написанной о нем приставом бумажке, что он — коллежский асессор и имеет от роду 35 лет, но о том, что узнал о нем и прочно знал пристав, совершенно забыл прежний Алексей Иваныч… Он почему-то стал вдруг просто Дивеев, чего давно уже не было с ним (было до Вали, когда он учился), и со странною ясностью почему-то стало носиться перед ним не то, что было около и сегодня днем, а старое, студенческое, просто дивеевское, задолго до Ильи, задолго до Мити, даже до Вали… Но в то же время, когда его спрашивали, какой системы был его револьвер, он без запинки отвечал:
— Парабеллюм!
Он хорошо помнил частности, мелочи, например: сегодняшнюю волчью шубу Ильи, красные волчьи из-под шерсти шапки глаза Асклепиодота, черновекую армянку с двумя девочками, дьякона, который ел курицу, павлина, который сидел на парапете шоссейной казармы, наконец Наталью Львовну, как ее, обхватив поперек, точно сатир нимфу, уносил на руках Макухин, — но все это мелькало в особицу: появится вдруг, блеснет и исчезнет… То здание, по-своему стройное и имевшее какой-то смысл, которое создал было он себе из этих людей и явлений, вдруг рухнуло в нем куда-то ниже его…
Как паук-крестовик, из тонких, блестящих нитей свил он какую-то хитрую сеть исключительно для того только, чтобы поймать своего врага — синего шмеля… Каждый день он все расширял и укреплял сети, каждый день с замиранием сердца ждал… вот он летает около, темный, прочно сработанный, и гудит вызывающе!.. Около!.. Близко… Сейчас, сейчас!.. Вся жизнь свелась только к этому: — Поймать?.. Не ловить?.. Около!.. Близко!.. Сейчас!.. — И, трубя победно, ослепленный солнцем удачи, ворвался шмель в паутину… попался!.. И он добежал до шмеля и прокусил его тело давно готовыми к этому зубами… Но, падая, сдернул шмель на пол всю его сложную сеть и его самого… Вмешались около, думая спасти шмеля, а его выкинули гадливо куда-то вон из жизни…
Только в том странном здании, которое построил для себя Алексей Иваныч, он еще и держался последние месяцы, но рухнуло оно, и как же мог вспомнить он, почему и зачем его строил?.. Еще частному приставу он бормотал что-то полусвязное и отнюдь не с тем жаром, как жандармскому вахмистру на вокзале, но, проведя ночь в кордегардии при части, пустой и холодной, следователю на другой день он уже ничего не мог сказать. Он смотрел на форменную строгую тужурку с золотыми наплечниками, выслушивал строгие, точные по форме вопросы, рассматривал, казалось бы, внимательно, холеные белесые симметрично изогнутые, точно приготовленные для капители мавританской колонны усы его и под ними спереди, вверху три золотых зуба, поднимал свои глаза на высоту его серых холодных и пустых глаз, но тут же опускал, так и не пытаясь даже узнать, каков лоб над этими глазами.
Вопросы свои следователь повторял по два и по три раза, но Алексей Иваныч или только пожимал недоуменно плечами и молчал, или чистосердечно вполне отвечал:
— Не знаю, простите… Не представляю ясно…
И только когда услышал почему-то очень знакомый вопрос:
— А какой системы был ваш револьвер?
С большой готовностью ответил:
— Парабеллюм!
От следователя был он отправлен в тюрьму. Тюрьма тут была недалеко от вокзала, и ее из окон вокзала раньше видел Алексей Иваныч, но теперь, будучи только Дивеевым, он не узнал ее. Высокая стена на улицу, окованные темные ворота, полосатая около них будка и дальше, за всем этим, тяжелый второй этаж и решетки в окнах…