Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
— А знаете, штука какая: я сказал вам — тысячу двести лет?.. Гораздо больше: в конце шестого века, в начале седьмого, — значит тысячу триста лет.
— Ну?
— Ошибся… на целую сотню лет!
— Павлик, Павлик!.. Разве не все равно? Тысячу двести, тысячу триста, тысячу четыреста, — какая же разница?
— Не тот век, — бормотнул Павлик.
— Ах, Павлик!.. Это очень скучно быть ученым… И, главное, историком! Вот уж безнадежная наука!.. Что было — было, ну и черт с ним! И зачем вспоминать? Никому не легче, и только всем скучно… Посмотрите, заяц!
Но это не заяц, — это просто рыженькая собачонка мелькнула в кустах, а недалеко в кустах же паслись коровы; коровы были больше все рыжие, и в рыжих кустах мало заметные, как будто копошились сами эти кусты.
Потом потянулись виноградники, попались крашеные ворота, ведущие вниз, в чей-то сад; потом шоссейная казарма в версте от Перевала.
Наталья Львовна сказала весело:
— Вот как хорошо — чинно мы гуляем… Очень сегодня мило… И какие-то загадочные всадники мчатся нам навстречу — совсем, как в вашей сказке!.. Видите?
Шоссе здесь шло, пересекая балки, крутыми изгибами: то появлялось белым треугольным куском из-за срезанного выступа, то пропадало, и так же появлялись и пропадали на нем неясно видные, потому что солнце било в глаза, звонкие верховые. Потом вымахнули грудью из-за последнего поворота, и ясно стало, что верховой-то был один, а другая лошадь в поводу, — иноходцы, — караковый и буланый, — ростом небольшие, но красивые сухие лошадки. Верховой издали еще показался знакомым Наталье Львовне, но шагов за десять он и сам заулыбался ей и закричал:
— Замечательно!.. Здравствуйте!.. Не узнали?
И тут же Наталья Львовна узнала Гречулевича.
Поровнявшись, Гречулевич, весь радостно сияющий, еще раз сказал:
— Замечательно! — Ловко спрыгнул, забрал оба повода в левую руку, поздоровался радостно с Павликом, хотя и не знал его, и просительно наклонился к Наталье Львовне:
— Вы умеете верхом?.. А?.. Наверно, умеете?
— Ого! Еще как!
Павлик даже изумился тому, как вся переменилась вдруг Наталья Львовна, стала ребячливой, задорной, и голос звучал низко, по-мальчишески:
— Это здорово!.. И даже седло дамское! Зачем у вас седло дамское? А?
И глядела на этого в глупой жокейке, в зеленой спортсменской куртке, красного, с наглыми глазами навыкат, с колкими усами, с зубами, как у лошади, и с носом, точно серп, — глядела так, показалось Павлику, восхищенно, что за нее сразу стало неловко, а за себя больно почему-то.
— Я давно не ездила!.. Ах, я страшно люблю ездить! Я и в детстве даже… Павлик, вы вот что, голубчик… Мы долго будем кататься?.. Ну, только не фыркай мне в лицо, противный… Влюблена в иноходцев!
— Смирнейший! — говорил, тоже сияя, Гречулевич. — О-о, он любит, когда его дамы гладят!.. Нет, не кусачий, не бойтесь… Кататься? Сколько угодно!.. Хотите, в Биюк-Чешме проедем? Замечательно, что я вас встретил, — один восторг… Сегодня уже мое число: девятнадцатое… Мне по девятнадцатым всегда везет!
— В Чешме! Да… в Биюк-Чешме… Это я так сказала? А-а, это — куда те двое пошли, Павлик? Что это значит: Биюк-Чешме?.. Павлик же, скажите же, — вы ведь все знаете!
«Что с ней такое? Точно ее щекочут!» — удивленный, думал Павлик и бормотнул угрюмо:
— Нет, я не знаю, что значит.
— О-о, это просто, — подхватил Гречулевич очень живо и очень весело. — Биюк значит — большой, а Чешме — источник, родник… А то есть еще Кучук-Чешме — малый родник — тоже деревня.
И глядел на Павлика, как и на Наталью Львовну, одинаково сияюще и красно, с большой готовностью объяснить все на свете.
— Нет, откуда же у вас лошадь с дамским седлом, точно нарочно?! Вы отвозили куда-то какую-то даму? Правда?
— Конечно, если… от вас не скроешь!.. Ну, уж лошади не хотят стоять… Садитесь, я помогу… Давайте сумочку.
— Нет, я ее так вот… Ну, гоп!
Поддержанная Гречулевичем, Наталья Львовна ловко (Павлику не понравилась эта ловкость) вскочила на своего буланого.
Буланый, откачнувшись, перебрал сухими ногами, закивал головой и на товарища косился: скоро ли? Гречулевич поймал стремя ногой, попрыгал немного, как воробей, кстати выправляя подпругу, невнятно подбросил ладное, нетяжелое тело и вот уже уселся гусаром, а Павлик остался на дороге; он еще не вполне осознал, что чувство, его охватившее, была едкая зависть. Показалось только, что слишком много солнца на них двоих, и на уздечках и на стременах, и на рукоятке хлыста Гречулевича, и на подковах внизу, и на белом шоссе под ними.