Шрифт:
Некоторое время я погружена в книгу. Затем, застряв на описании какой-нибудь трапезы, мечтаю. Вот я в унынии бреду по улице.
И вдруг мне навстречу — Сталин.
— Чего ты хочешь, Леночка? — спрашивает он и улыбается.
— Чтобы наши победили!
Но я чую, что будет задан и второй вопрос. Ответ на него у меня тщательно продуман.
— А чего бы ты еще хотела, Леночка?
— Горохового супу с грудинкой!
Такой суп был коронным номером в нашей семье. Я вижу перед собой тарелку с янтарной жидкостью, густой запах щекочет мне ноздри, на языке вкус рассыпчатой, сладкой горошины…
Нет, нет! Читать, читать, читать. Сталин по улицам просто так не ходит.
Во второй половине дня, когда комната уже вся синяя — темнеет рано — я цепенею под своей шубой от слабости. Голод неотступно терзает меня, как зубная боль, которой конца не видно. На ум приходят недобрые мысли…
Преступление и наказание
Есть поступки в детстве, которые казнят жгучим стыдом всю жизнь. В сущности, это мелочи, но в них как бы отражены все твои плохие задатки.
Безусловно, позднее ты ничего подобного не делал, наоборот, был честен и прям, но ведь когда-то ты все-таки СМОГ… И эта мысль нестерпима.
Для ужина в ящик стола отложены три ломтика хлеба и три дольки шоколада. Мне это хорошо известно, стол не заперт — мне вполне доверяют. Но после грез о гороховом супе я могу думать только о еде. Настоящее наваждение. А что, если от шоколадки отрезать совсем незаметный краешек?
Этого, наверняка, никто не увидит. И потом — я ведь возьму СВОЮ долю…
Острым ножом срезаю один пластик. Чудно, ни малейшего следа. Еще срежем.
Еще… Еще… Вкусно-то как! Еще! Еще! Теперь — хлебца…
От моей доли не остается и крошки. Возьму немного от папиной. Опять пускаю в ход нож…
Когда на тарелке чернеет последний ломоть, я хватаюсь за голову. Что я натворила! Оставила всех без еды. Как я взгляну в глаза маме? (Папы я не боюсь).
Но это еще не было преступлением.
Отец пришел на сей раз пораньше. Поставил на «буржуйку» (камин заменила жестяная печурка с коленчатой, через всю комнату, трубой) чайник, приготовил стаканы. Сейчас должна появиться мама. Затаившись, я обреченно жду стука в двери…
Мама возвращается усталая, замерзшая. Губы у нее в запекшейся крови — цинга. Она бесконечно долго моет руки — отец поливает ей из кружки, идет к столу, выдвигает ящик…
— Лена, ты съела хлеб? — взгляд у мамы строгий, укоризненный. Серые глаза суживаются. У меня душа замирает от ужаса.
— Нет, не я… Папа.
Никогда не забуду, как растерялся от моего предательства отец! Он все понял и пожалел меня сразу же. Но ЭТУ вину, ТОГДА, в зиму 41-го года, он не мог взять на себя как сильно ни любил меня.
— Лена, ты сказала неправду! Я же только что пришел.
— Нет, он, он, он!..
Мама переводит дыхание. Молча берет оставшийся кусочек, молча вкладывает мне в руку.
— Ешь!
И до тех пор, пока я, давясь и обливаясь слезами, не проглатываю этот горчайший в моей жизни хлеб, она молча стоит рядом…
Эвакопункт
Изредка домой заходит дядя Саша. Он среднего роста, с красивой крупной кудрявой породистой головой. Один глаз закрыт черной повязкой.
Дядя Саша в гимнастерке, перетянутой скрипучими кожаными ремнями. Вид у него всегда ответственный. Он — начальник эвакопункта.
Какой такой эвакопункт — я представления не имею. Это непонятное слово путается у меня в голове с другим таким же непонятным — контрапункт, которое я слышала от мамы.
Но вот однажды меня посылают туда с какой-то запиской к дяде Саше. Это рядом, на соседней улице, в сорока шагах от нас.
В подъезде эвакопункта — он размещен в здании школы, мне преграждают дорогу санитарки и нянечки с носилками. «Больных несут», — догадываюсь я и прижимаюсь в уголок лестничной клетки, чтобы не мешать. Санитары в грязных халатах все спускаются и спускаются вниз. Лица больных проплывают передо мной — странно розовые, неподвижные, с лоснящимися лбами. Старик, молодая женщина, ребенок… Сколько же их?
— У вас госпиталь в подвале, да? — спрашиваю у пожилой нянечки.
Она неопределенно кивает, глядя мимо меня:
— В нехорошем месте ты встала, девочка…
Я рывком отворачиваюсь к стене. Как я сразу не поняла? Это же мертвые, покойники, трупы…
Похолодев, взбегаю на верхний этаж, стрелой несусь по коридору. Всюду вповалку лежат и сидят люди — дверей нигде нет, видно, что они выдраны «с мясом». Скорей бы найти дядю Сашу!..
Несколько позже, из разговоров взрослых, я узнала, что эвакопункт был до отказа набит беженцами из оккупированных пригородов Ленинграда. В ожидании какого-нибудь устройства, лишившиеся всего, они сотнями умирали от голода и болезней. Умерших часто скрывали под одеялом или в куче тряпья, держали их там, пытаясь сохранить продуктовую карточку. Парты, столы, школьные доски, двери, даже паркет были сожжены. Чтобы обогреться, костры разводили прямо на полу…