Шрифт:
Приносит ли наша продукция обещанное счастье, я точно не знаю, но клятвенно уверяю в этом покупателей на своем русо-гало-романском наречии.
— Фортуна! — сую я в кабинку негритенка. — Моль-то фортуна! Пароль д'онер! Ни одной старухи не задавишь, итальянская твоя голова! Чента лире! Дешевка… Покупаре и пеньяре монэтто!
Мои слова, очевидно, кажутся покупателям чем-то вроде магических заклинаний, и доверие возрастает в равной степени и к ангелятам, и к чертенятам, несмотря на общепринятое представление об их несколько различных ремеслах. Адско-небесный товар идет ходко, и я нередко вижу на Корсо машины, украшенные произведениями нашего искусства.
— Донателло! Микель Анджело! — восклицаю я тогда. — Смотрите, ваши ангелы в музеях да в старых церквах с тоски дохнут, а мои по Корсо порхают, фаршированных долларами янки от бед оберегают… Чей козырь старше в игре сегодняшнего дня?
Площадь моего торга получила свое имя от высящейся на ней колонны. По колонне вьется спираль ленты высеченных на камне горельефов. Она рассказывает о великих деяниях жившего в далеком от нас веке могущественного императора, философа и законодателя, победного в битвах полководца и скромного в жизни мудреца. Колонна славила его имя в веках…
Но пришли дни, когда изображение славного императора сволокли с колонны его славы и бросили в непотребное место. При новой смене дней его вырыли из мусора, а заодно прихватили из праха веков кое-что из его мудрых речений. Императора отмыли от мусора минувших дней и водрузили на иной постамент, в ином помещении, в назидание потомству дней грядущих. Потомство притекает его лицезреть, назидается и уплачивает за это назидательное лицезрение знаками дней. Порою звонкими, порой незвонкими, но всегда существенными, действительными и, следуя формуле мудрейшего Гегеля, — разумными. Прихваченные заодно его речения тоже рассовали по соответствующим помещениям, тоже в назидание, но существенная польза от этого их размещения весьма сомнительна. Ни один день не дает за нее ни одного своего знака. Колонна с его великими деяниями осталась стоять на прежнем месте. Знаком ушедших веков. Торчит и торчит. Лицезри и назидайся от нее, сколько влезет. Знаков дней за это с тебя не причитается. Если же таковые тебе в какой-либо их форме, звонкой или глухой, потребуются, — пожалуйста! Вот они! Тут же!
Русский язык, самый диалектичный и прогрессивный, так их и титулует: ден-знаки. Просто и точно. Прочие консервативные нации на это неспособны. Поэтому вокруг колонны и трещат на всех языках устарелые термины:
— Фунт! Марки! Пезо!
Это обычным повседневным говорком. Потом громозвучно, торжественным возгласом:
— Доллары!!!
А рядом минорно, просительно, стыдясь своего унижения и падения:
— Франки франчезе… динары… лиры… Знаки дней прыгают и поют свои песни на площади Колонны. Знак веков на ней торчит и молчит…
Опознать своего соотечественника в международной толкучке на пьяцца Колонна более чем трудно. Знаки дня стирают с лиц и фигур все прочие обозначения. Но русские встречаются и здесь. Где их нет теперь в Риме?
Вот передо мною мелькают спина и затылок. В них что-то очень знакомое. Они на мгновение исчезают, тонут в серой, мутной волне и снова выныривают на ее поверхность… снова тонут и снова выплывают, как будто их владелец беспрерывно кладет земные поклоны.
В чем дело? Я протискиваюсь сквозь сгустки человеческой пены, обгоняю его и заглядываю в лицо.
— Михаил Михайлович! Вот не ждал видеть!
Еще одна такая-же, как и я, щепка из порубленного леса, занесенная на площадь Колонны веков ветрами, знаменующими дни. Он был бессменным секретарем нашей, подхваченной этим ветром редакции, менявшей свои пристанища, сотрудников, заголовки газет в петлистом тысячеверстном пробеге и бессменно хранившей на всем его протяжении лишь одно — верность в ненависти и любви.
Четкость, методичность, спокойствие — его основные черты. Вероятно, по ним я и узнал его спину, размеренно погружавшуюся в людское месиво и столь же бесстрастно поднимавшуюся из него вновь.
— Михаил Михайлович, а ведь я считал вас погибшим!
— Как и я вас. Вероятно, мы оба были недалеки от истины.
Но, оказывается, что я был гораздо ближе к ней: круживший над Италией черный ворон, скользнувший по мне лишь тенью своего крыла, держал уже его в своих когтях. У Михаила Михайловича не было ворожившей мне мимоходом стахановской бабушки Финика. Он и его старуха-мать застряли в одной из деревушек близ Толмеццо, были схвачены партизанами и водворены за проволоку в советский лагерь.
— И выбрались все-же?
— Как видите.
— Но каким образом?
— Католический священник принес под рясой садовые ножницы. Ночью прорезали проволоку и выползли небольшой группой.
— А мать с вами?
— Конечно. И она проползла.
Голос Михаила Михайловича тих и ровен, и рассказ его спокоен и бесстрастен, как отчет об очередном профсоюзном собрании в районной газете.
— Это-ж хроника. Спаслись, значит, не стоит тратить патетических красок. А вот о Польском знаете? Его увезли, а жена его утопилась. Кроме нас, мало кто выскочил из-за проволоки.