Шрифт:
– Ну да... ja... понятно.
– Шиллингер валялся на брюхе и царапал пальцами землю. Мы перекинули его в грузовик, а он стиснул зубы и стонал всю дорогу: «Oh, G-tt, mein G-tt! Was habe ich getant, das ich so leiden muss?» По-нашему это будет: «О Б-же мой, Б-же! Что же я сделал, что должен так страдать?».. Так и не понял... Вот ведь ирония судьбы! Что за дикая ирония! – повторил «придурок», задумавшись.
И точно, ирония судьбы. Когда перед самой эвакуацией обслуга взбунтовалась, подожгла крематорий, порезала проволоку и бросилась врассыпную, – немцы перестреляли автоматным огнем всех до единого.
Человек с коробкой
Наш писарь попал в Освенцим опытным, из Майданека. Отыскал знакомого, который кое-чем поживился за счет крематория и все мог устроить. Немедля сказался больным. Без проволочек очутился на KB-zwei – так в сокращении (от Krankenbau-2) назывался госпиталь в Биркенау – и тотчас заполучил непыльную свою должность.
Вместо того, чтобы день-деньской ворочать лопатой или таскать цемент на голодное брюхо, трудился себе в канцелярии среди тайных интриг и всеобщей зависти, сопровождал больных, выкликал на поверку, оформлял истории болезней и косвенно, стало быть, участвовал в селекции-выбраковке, которая осенью сорок третьего года устраивалась регулярно (раз в две недели) по всему лагерю.
В обязанности писаря входило с помощью санитара переправлять больных в дежурную часть, откуда вечером вывозили их на машине в какой-нибудь из четырех крематориев, работавших в то время посменно.
Где-то в ноябре у писаря подскочила температура. Он, помнится мне, простудился да на свою беду оказался единственным хворым евреем. И ничего не оставалось, как подвергнуть беднягу особому обращению – zur besonderen Behandlung, то есть отправить «в газ».
Сразу после осмотра старший фельдшер, которого из почтения величали «блоковым», пошел в 14-й барак, где лежали сплошь списанные, и сторговался насчет нашего.
– Ферлегуем nach vierzehn, doktor. Verstehen?– сказал фельдшер на лагерном эсперанто. – Переведем в 14-й, доктор. Понимаете?
Доктор сидел за столом со стетоскопом в ушах, очень старательно обстукивал чью-то спину и каллиграфическим почерком заводил историю болезни... Отмахнулся, не прерывая работы.
Писарь, скорчившись на верхних нарах, бережно завязывал картонную коробку, в которой держал чешские ботинки, шнуровавшиеся до колена, ложку, нож, карандаш, а также сало, хлеб, фрукты, что добывал у больных за всякие писарские поблажки...
Напротив сидел старый польский майор, по особому распоряжению задержанный в лазарете, играл сам с собой в шахматы, зажав уши большими пальцами. Под ним ночной дежурный лениво отливал в «утку», а после зарылся в одеяло с головой.
Где-то плевались и кашляли. В печке скворчало сало. Было душно и жарко, как всегда к вечеру.
Писарь слез с нар, взял в руки коробку. Блоковый подал ему грубое шерстяное одеяло и велел надеть деревянные башмаки. Вышли из блока, встали перед 14-м.
Из окна видно, как наш блоковый снимает одеяло со спины писаря, забирает деревяшки и хлопает его по плечу. А писарь, босой, в ночной рубахе, которую треплет и раздувает ветер, вступает в пределы 14-го, встречаемый тамошним санитаром.
Перед ужином, когда розданы были пайки, чай и посылки, санитары взялись за доходяг, – разбивали на пятерки возле барака, стаскивали казенные одеяла и обувь. Появился дежурный эсэсовец и приказал выстроить всех цепочкой, чтобы никто не сбежал... Тем временем в блоках ужинали, копались в посылках.
Наш писарь вышел из 14-го с коробкой в руках, занял место в пятерке и подгоняемый санитаром поплелся вместе с другими.
– Schauen Sie mal, Doktor! – позвал я врача. – Гляньте-ка, доктор!
Тот вытащил из ушей трубочки, кряхтя подошел к окну и положил руку мне на плечо.
– При его связях, – кивнул я на писаря, – мог бы устроиться поумней. А, пан доктор?
Стемнело. За окном медленно проплывали белые ночные рубашки. Лица стали нечеткими. Над проволокой зажглись фонари.
– Столько уж лет по лагерям... Что ж он, не знает, что через час или два отправится на тот свет – голый, без рубашки и без коробки... Вот ведь инстинкт собственности – вцепился, не оторвешь. Мне кажется, я, например...
– И вправду так думаешь? – равнодушно перебил доктор.
Снял руку с моего плеча и втянул воздух, словно высасывал крошки из дырявого зуба.
– Прошу прощения, доктор. Но разве вы сами...
Доктор был родом из Берлина. А жена с дочкой уехали в Аргентину... И он изредка говорил о себе: wir, Preussen (мы, пруссаки) – с усмешкой, где мучительная иудейская горечь смешивалась с гонором бывшего прусского офицера, полкового врача.
– Не знаю... Не знаю, что я бы сделал, если бы шел, как они... Тоже, наверное, тащил бы коробку. – Посмотрел на меня, улыбнулся шутливо, и я увидел, что он очень устал и не выспался. – Даже если бы везли меня в крематорий – все равно бы надеялся: а вдруг что-то случится?.. Держался бы за коробку, как за спасательный круг. Понимаешь?