Шрифт:
Вот ты встретился, такое от тебя веселье шло. Любишь ты жизнь по-настоящему. Как птица по весне. Хотела заразиться от тебя, да, кажется, сама тебя заразила. Вот люблю и театр, и литературу, а войти во все это до конца не могу. Все мне кажется — на столе я, голая, казак с арапником, и глаза атаманские…
Андрей ни слова не сказал, молча глядел на уголья. Все в нем дрожало. Казалось, нет больше желания, как если бы атамана того схватить за бороду, рвать, рвать ее в клочья, уронить на пол грубого мужика, в лицо плевать ему…
Только потом, после долгой паузы, рискнул спросить:
— Ну, а теперь, Катя, что с тобой было, ну вот, осенью?
— А теперь меня вот неожиданно война вскинула. В мобилизацию у нас на Дону такое делалось! Все дома ожили. Улица зашумела. Молодежь — кто откуда — наехала. И радостно, и печально. Многое плохое хорошим показалось. Не понять даже, как это могло быть. Женщины плачут, а мужчины ус крутят, чубы завивают, смеются. Брата провожали — все школьные товарищи собрались. Ну, не умею я тебе рассказать этого. Знаешь сам, как война всех вздернула и переменила. Брата жаль было — никогда, кажется, так его не любила. Все думаю — в первые же бои пойдет. А потом вот еще… Был там… один… Клинов, сотник. Стал ходить к нам каждый день. На музыку в саду над Доном вместе ходили. Позвал он меня к ним в дом на проводы. Все пили, кричали, а мы вдвоем над обрывом сидели. Говорил он все про фронт, про одиночество, руки целовал.
«Значит, не ревность, не Татьяна», — с непреодолимой досадой подумал Андрей.
— Понимаю, — сказал он. — Ну что ж, увлеклась?
Екатерина кивнула головой.
— А теперь?
— Пишет он. Чуть не каждый день. И я два раза написала.
Андрей молчал. Хотелось, чтобы пришло равнодушие, но оно не приходило. Разговор стих, и мысль о праве на увлечение как для себя, так и для нее досадно и как-то неразрешимо, несмотря на теоретическую ясность, боролась с чувством собственника.
— Только зря все это, — сказала Екатерина. — Так, это угар был какой-то. На самом деле я с тобою. Привыкла, хотя и не всегда ладно у нас выходит. Нужно мне чувствовать рядом человека, который всю жизнь, вот до последней корочки любит. Не буду писать ему больше. Кончено! — Она вдруг встала с кресла и выпрямилась. — И раньше бы не писала, если б не был он на фронте. Для тех, кто там, надо ведь все отдать…
Андрей резко ощутил какую-то свою второстепенность…
Григорий приехал неожиданно. Высокий, размашистый, ходил по комнате, гремел шпорами, пахло от него крепкими духами и еще чем-то, казалось Андрею — седлом и лошадью.
Екатерина сидела в углу с папиросой и следила глазами за братом. Разговор шел все время между офицером и Андреем.
Андрей, как следователь, выспрашивал о всех боях, о разведках, о больших сражениях, о настроении войск. Казак рассказывал с охотой, но Андрею казалось, что Григорию, в сущности, не о чем рассказывать. Ни о Гумбинене, ни о Гольдапе он не говорил, хотя часть его была в эти дни в составе Первой армии Ренненкампфа. Видел и знал он успехи и поражения только своего полка. Может быть, полк оставался в стороне от узловых сражений.
Казак жаловался на скуку на фронте, на грязь, о неприятеле говорил, как будто никогда его не видел. Он по-настоящему удивил и разочаровал Андрея, который ожидал рассказов о диких стычках, лихих набегах и сражениях.
В столице появилось множество военных. Даже в университетском коридоре шагали теперь подтянутые, низко стриженные «вольноперы» и щеголеватые офицеры.
Куклин с группой учеников театральной школы, забыв математику, каждый вечер посещал лазареты, устраивал концерты для раненых. Бармин всем говорил о намерении пойти в кавалерийский полк добровольцем, но пока ограничился только тем, что собрал вокруг себя какую-то бесшабашную военную компанию и проводил время за картами, выпивками и поездками за город, в Царское Село, где у него была летняя квартира.
В театрах шли патриотические спектакли и концерты. Долина устраивала в цирке Чинизелли вечера сербской и черногорской песни. Откуда-то появились небывалые потоки свободных денег. Они завелись у самых неожиданных людей. Лишние деньги требовали веселья и шума. Над столицами навстречу дыму сражений поднималось розовой пеной разгульное веселье тыла.
Для обывателей фронт все еще был армиями, сражающимися где-то там, на границах и на чужбине, как когда-то «забритые лбы» суворовских и румянцевских полков воевали в Турции и Италии. Народ еще не был втянут в войну.
Среди друзей Бармина появился высокий, большелобый, словно полагалось ему вместить в черепную коробку больше, чем обыкновенным смертным, молодой ориенталист Скалжинский. Он знал европейские языки, японский, китайский и еще зачем-то изучал маньчжурский и корейский. Он приехал осенью из Владивостока, где в качестве приват-доцента читал фонетику восточных языков. Был он широко развит, рассудителен, держался левых убеждений, говорил охотно и много, но медленно и тяжело, словно переворачивал языком не слова, а тяжелые кубические камни. В двадцать семь лет он был совершенно лыс, и Андрею, по близорукости, иногда казалось, будто идет не человек, а большая палка, увенчанная круглой, слоновой кости, шишкой.