Шрифт:
За день до начала русско-японской войны уставшие Блоки возвращаются в родной Петербург. Но московские встречи еще добрых пару месяцев отрыгиваются у поэта нескончаемой чередой действительно нездоровых видений. Во всяком случае, именно мистикой называет он сам всё с ними происходящее. Как то: они с Любой вдруг сталкиваются в конке с чертом («и, что всего ужасней - лицом к лицу»).
Или: на лестнице внезапно тухнет сразу всё электричество, и Блок идет через это «дьявольское препятствие» к почтовому ящику ощупью «с напряженными нервами».
Именно в этот период «тусклых улиц очерк сонный» становится постоянным спутником Блока. Именно теперь он начинает надолго уходить куда-то. И за этим Куда-то всё отчетливее проглядывает недоброе От Кого-то. О нет - конечно же, нет, до настоящего взаимоотчуждения еще далеко, но Люба уже чувствует, уже тревожится: Саша не с ней. Мы не знаем, стало ли это тою же весной темой их специального разбирательства, но уже в апреле - непривычно рано - супруги перебираются в Шахматово, где Блок сейчас же с головою уходит в хозяйство.
Его письма к матери пестрят подробностями сельского быта. Как доехали, как благополучно выглядят лошади, какой великолепной ветчиной накормила их скотница Дарья. Он пишет о неудачном заграждении пруда, о загубленном цветнике, чистке сада, о борове «с умным и спокойным выражением лица», о телках, петухах, курах, гусях и индюках, вновь о лошадях, о необходимости пригласить землемера, о покупке быка, пахоте, заготовке льна и дров. О «шестнадцати розовых поросятах» в первом только письме он упоминает семь - семь раз! А во втором еще и уточняет: «поросят четырнадцать, а не шестнадцать».
В этих письмах нет лишь одного живого существа -
Любы.
И где Люба?
Да тут, рядом. Супруги заняты обустройством жилья. Обосновались во флигельке, что на самом въезде в усадьбу.
В старом бабушкином сундуке отыскали пестрые ситцы, бумажные веера, старинные шали - все пригодилось для убранства комнат.
Переписка с Белым по-прежнему интенсивна и полна всяческих заверений в преданности. Но «различие темпераментов» (формулировка Блока) все приметней. Тем приметней, чем ближе дата приезда в Шахматово москвичей. Сам пригласивший их по зиме Блок теперь уже не хотел этой встречи.
Во всяком случае, ему не понравилось присланное давеча фото, где усатые и напыщенные Сережа с Борей сидят за столиком, на котором рядом с Библией водружены портреты их кумиров - Вл. Соловьева и Любови Дмитриевны.
Белый пожаловал в Шахматово в начале июля. Соловьев подтянулся чуть позже. Также прибывшие к месту своей привычной летней дислокации ранее обычного сестры Бекетовы встретили гостей совершенно растерянно. Пригласили в гостиную. Сидели, вели вежливую беседу. Потом позвали в сад, куда вскоре явились и остальные дачники - Кублицкий с братом и матушкой Софьей Андреевной.
И тут все заметили возвращавшихся с прогулки Блоков.
Любочка - рослая, розовощекая, уже не тонкая петербурженка, а молодая ядреная бабенка, кровь с молоком, - шла в сарафане, в платочке пестром по-на самые брови. Блок - широкоплечий, с погрубевшим обветренным лицом, в просторной белой рубахе, расшитой по подолу темно-красными лебедями, в смазных сапогах - не Фет, поющий о соловьях, но этакий здоровяк-хозяин Шеншин (Борина оценка).
Атмосфера сразу же сложилась тяжеловатая. С первых же часов. Это была Москва-наоборот. Чинные родственники Блока за разглагольствованиями декадентов держались отчужденно. Неугомонный самозваный затейник Сережа вносил немало наигранного оживления, донимал шаржами на каких-то тут же выдумываемых им философов XXII века, ожесточенно спорящих о том, а существовала ли секта блоковцев вообще, и главное - кем была таинственная Л.Д.М.
– живой женщиной или мифическим персонажем? При этом сама Люба была, пожалуй, единственной, кому эта выспренняя игра не казалась моветоном. Блок держался безукоризненно гостеприимно, но быть радушным не получалось: обстановка определенно раздражала его: друзья не умолкали, он только слушал. Без всяких видимых причин между ним с Белым начали возникать «минуты неловкости», когда они старались не оставаться с глазу на глаз. Когда же молчание становилось многозначительней допустимого, Блок вдруг пытался объясниться - уводил Борю в поле и с бог весть откуда бравшимся жаром твердил: «Ты же напрасно так думаешь, вовсе не мистик я, не понимаю я мистики» -«Бывают минуты сомнения» - отбрехивался (а по-другому и не назовешь) Белый.
На чем, собственно, в то лето и расстались. Откланиваясь, Боря настойчиво зазывал навестить его в усадьбе Серебряный Колодезь. Из Москвы уже они с Сережей отписались, что возжигают ладан перед изображением мадонны - «чтобы освятить символ зорь, освещенный шахматовскими днями» («свят»-«свет» - ох уж этот Серебряный век).
Перед ликом не той ли самой мадонны - с присланной фотографии жгли наши мистики свой ладан, пока Блок изводился в поисках вежливого уклонения от ответного визита?
Итоговую для нас черту под этим летом подведет тетушка Марья Андреевна: «Сашура - злой, грубый, непримиримый, тяжелый; его дурные черты вырастают, а хорошие глохнут. Он - удивительный поэт, но злоба, деспотизм, жестокость его ужасны. И при этом полное нежелание сдерживаться и стать лучше. Упорно говорит, что это не нужно, и что гибель лучше всего.». И столь нелестное замечание тетки по адресу любимого племянника дает нам право воспроизвести и продолжение ее тирады - насчет снохи: «. за год жизни с Любой произошла страшная перемена к худшему. Она не делает его ни счастливее, ни лучше. Наоборот. Она -недобрая, самолюбивая, она необузданная». Разумеется, тетушка субъективна. Она глядит на Любу бекетовским глазом. Но кто сказал, что этот ракурс для нас лишний? Сама Люба, что ли, должна сообщить нам в «Былях-небылицах»: ох, друзья мои, и необузданная же, самолюбивая, и недобрая была я в то лето?! Или как?..