Шрифт:
«...Отрава сладкая...» Мой мир, моя стихия, куда Саша не хотел возвращаться, — о как уже давно и как недолго им отдавшись! Все время ощущая нелепость, немыслимость, невозможность, я взгляда отвести уже не могла. И с этих пор пошел кавардак.»
В общем, «картонная невеста» обрела объект для выхлопа накопившейся чувственности, и, что называется, понеслось: «Я была взбудоражена не менее Бори. Не успевали мы оставаться одни, как никакой уже преграды не стояло между нами и мы беспомощно и жадно не могли оторваться от долгих и неутоляющих поцелуев... » Добавьте тут за нас что-нибудь - если есть что.
Марья Андреевна вспоминала, что с той поры Люба приняла залихватский тон, начала курить (на манер Гиппиус). Теперь уже все заметили, что Боря в нее нескрываемо влюблен. Сашура устроил и без того виновато выглядевшей женушке сцену ревности, она истерично хохотала и не пошла к Боре, как собиралась.
– «Такие же они люди, как все, и все это чепуха», - подытожила тетушка.
Чепуха-то, может, и чепуха. Но кавардак развивался вширь, вглубь и по всем остальным направлениям - клятвы и колебания, согласия и отказы. И вот уже «. ничего не предрешая в сумбуре, я даже раз поехала к нему. Играя с огнем, уже позволяла вынуть тяжелые черепаховые гребни и шпильки, и волосы уже упали золотым плащом (смешно тебе, читательница, это начало «падений» моего времени?)... Но тут какое-то неловкое и неверное движение (Боря был в таких делах явно не многим опытнее меня) — отрезвило, и уже волосы собраны, и уже я бегу по лестнице, начиная понимать, что не так должна найти я выход из созданной мною путаницы».
Вот так-то. В последний, то есть, момент она взяла себя в руки, решительно прервала начатый уже практически акт физической измены, одумалась и вскоре сама же вынудила Белого уехать из Петербурга.
Мизансцена: в залитой светом гостиной Александры Андреевны двое - Боря и Люба. Она - у рояля, он - лицом к окну. Она просит его уехать, дать оглядеться. Обещает написать ему сейчас же, как только разберется в себе. Он смотрит на нее «опрокинутым» взором и верит ей.
Если же верить Любови Дмитриевне, там, в гостиной, она обманывала Белого. Скрыв от него, что уже окончательно опомнилась, она якобы совершенно сознательно лишала его единственного реального способа борьбы за ее сердце -присутствия.
«. в сущности, более опытному, чем он, тот оборот дела, который я предлагала, был бы достаточно красноречивым указанием на то, что я отхожу. Боря же верил одурманенным поцелуям и в дурмане сказанным словам — «да, уедем», «да, люблю» и прочему, чему ему приятно было верить. Как только он уехал, я начала приходить от ужаса в себя: что же это? Ведь я ничего уже к нему и не чувствую, а что я выделывала! Мне было и стыдно за себя, и жаль его, но выбора уже не было. Я написала ему, что не люблю его, и просила не приезжать» - так вспомнит она спустя десятилетия.
Милая правдивая Любовь Дмитриевна. Всюду и всеми отмечалось, что если она и научилась чему-то у Блока, так это патологической искренности, прямоте. Но тут наша героиня немного не то лукавит, не то комкает. Никак не там, не в светлой свекровиной гостиной настигло ее понимание бессмысленности их с Белым страсти. В двух этих абзацах она зачем-то представляет нам себя уже прозревшей.
Да только дудки всё это! Потому что в письме - в ее письме, догнавшем Белого в Москве, было нечто отчаянно иное: «То, что было у нас с тобой - не даром. Знаешь ли ты, что я тебя люблю и буду любить?».
А послезавтра в Москву летит еще одно письмо, и в нем новые заверения в любви и преданности. И далее так каждый день! О каком осознании и о каком раскаянии речь? Их время придет, но оно придет позже. И мы обязательно дадим (быть может, впервые) сколько-нибудь логичное объяснение её отказу от Белого. А пока позволим вставить несколько реплик о сумасшествии тех дней и ему самому: «... Щ. призналась, что любит меня и. Блока; а через день -не любит - меня и Блока; еще через день: она любит его, как сестра, а меня - «по-земному»; а через день все - наоборот; от эдакой сложности у меня ломается череп и перебалтываются мозги; наконец Щ. любит меня одного; если она позднее скажет обратное, я должен бороться с ней ценой жизни (ее и моей); даю клятву ей, что я разрушу все препятствия между нами, иль - уничтожу себя. С этим я являюсь к Блоку: «Нам надо с тобой поговорить».
Это объяснение действительно состоялось.
Белый утверждает, что в ответ на предложение поговорить Блок («его глаза просили: «Не надо») вымолвил короткое «Что же, рад» и повел «брата» в кабинет. И в ответ на пылкое признание лишь выдавил из себя еще раз: «Я рад». Белый свидетельствует, что при разговоре присутствовала и Любовь Дмитриевна. Вот как запомнила его пересказ известная путаница Ирина Одоевцева: «Она с дивана, где сидела, крикнула: «Саша, да неужели же?..» Но он ничего не ответил. И мы с ней оба молча вышли и тихо плотно закрыли дверь за собой. И она заплакала. И я заплакал с ней. Мне было стыдно за себя. За нее. А он. Такое величие, такое мужество! И как он был прекрасен в ту минуту, Святой Себастьян, пронзенный стрелами. А за окном каркали черные вороны. На наши головы каркали».
Если взять и поверить в то, что ровно так оно все и было, одинаково неприглядны и плачущие за дверью, и сам «Себастьян». Мужчинам стоило бы объясняться с глазу на глаз. А нет - отчего уж было не позвать в зрители и остальных домашних? Прислугу, прохожих с улицы? И все бы рыдали, вороны каркали, а «Себастьян» выглядел бы вчетверо величественней.
Между прочим, сам Блок позже горько сожалел, что отнесся к этому объяснению настолько инертно. Пять лет спустя он записал в дневнике (по поводу совершенно другого события): «Городецкий, не желая принимать никакого участия в отношении своей жены ко мне (как я когда-то сам не желал принимать участия в отношении своей жены к Бугаеву), сваливает всю ответственность на меня (как я когда-то на Бугаева, боже мой!)».