Троцкий Лев Давидович
Шрифт:
Что касается «Заветов», то этот журнал, сочетает в себе черты старого и нового типа — форма неустойчивая. Остается подождать, в какую сторону направится его дальнейшее развитие.
«Современник» как бы пытается на себе одном проделать в кратчайший срок всю историю русской журналистики; он усвоил себе большое историческое имя, имя классического толстого журнала, и неутомимо меняет под этой оболочкой свое существо, стремясь, по-видимому, доказать, что от старого русского журнала действительно осталось… только имя.
Измерять степень общественного оживления идейным размахом публицистики толстых журналов значит пользоваться самым ненадежным, наименее приспособленным для этой цели орудием. Есть путь куда более простой и верный: просто посмотреть на то, что делается в стране. Отчеты фабричных инспекторов, общественно-политическая хроника ежедневной прессы, протоколы общественных съездов — разве все это недостаточно красноречиво само по себе? Сюда же нужно присоединить и Думу с ее внутренними перегруппировками. Нет слов: как бы ни садились музыканты четвертой Думы, «Марсельезы» они не сыграют [17] . Но зато и мелодия камаринского мужика не идет у них больше на лад. В основе всех партийных межеваний и расколов думских фракций так или иначе сказывается необходимость приспособиться к перелому, надвигающемуся в политической жизни страны. Раскол октябристов в Думе, разумеется, ничего не изменил. Но расколоться заставило октябристов только какое-то большое изменение, постепенно накопившееся вне Думы. Того равновесия победоносной реакции, на котором держалась третья Дума, больше нет. Новое «равновесие» еще целиком впереди, и путь к нему очень не простой и не короткий. А между одним равновесием, уже нарушенным, и другим, еще не установившимся, протекает период возрастающего общественного оживления. Он не находит себе соответственного выражения в толстых журналах. Жаль, конечно. Но это обстоятельство свидетельствует не против оживления, а против — толстых журналов.
17
В 1917 г. оказались вынуждены если не сыграть, то терпеливо прослушать! VI. 1922. Л. Т.
16—19 марта 1914 г.
II. ЗАПАД И МЫ
Параллели, и сближения (1908–1914)
«Симплициссимус» [18] — что это такое? Еженедельный журнал? Нет, больше. Орган социальной сатиры? Нет, больше… или, может быть, меньше. «Симплициссимус»— это миросозерцание. Более того, это целая культура.
Передо мною на столе последний номер — от 8 июня (1908 г.). Яркие краски, фигуры без теней, режущие, кричащие, варварские, цыганские сочетания цветов — солдатские сапоги одного колера с небом, лица, пивные кружки и деревянный помост окрашены в кирпич, дом, луг и дерево желты, как шафран, пропорции изгнаны, перспективы поруганы. Это «Симплициссимус». Издевательство над условностью, глумление над манерой, — и всякий штрих условен и во всякой черте — манера. И на всем — печать таланта, наблюдательности, дерзости, творчества и цинизма. Это — «Симплициссимус».
18
«Simplicissinius» — еженедельный журнал карикатуры и сатиры, издаваемый в Мюнхене.
Но будем перелистывать по порядку. На подписи художников смотреть нет надобности: у каждого из них своя особая манера насиловать кисть или карандаш, и не узнать их нельзя.
Первый лист сделан Гейне (Th. Th. Heine). Это столп журнала, основатель всей школы. Вы его узнаете по всему: по неожиданной скупости красок, которая у него чередуется с калейдоскопической расточительностью, по этой нарочито беспомощной траве, которую делала как будто семилетняя рука, по этой трогательной одинокой лилии, стоящей в центре, и прежде всего — по непередаваемой комбинации фигур. Рисунок на тему «По следам Эйленбурга». Свидетель, следственный судья и секретарь. Берег, трава, лилия. Судья — бритый, черный, прусский, непреклонный, как кариатида в храме Юстиции. Секретарь — поношенный, бесстрастный, ко всему привыкший счетчик преступлений. Коренастый свидетель с густыми бровями, усами и бородой, без лба, с серьгой в ухе, указывает волосатой рукой на высокую белую лилию и говорит: «На этом месте князь мне в первый раз объяснился в любви». И вы чувствуете, как от него воняет пивом и скверным табаком.
На второй странице перед нами Вильгельм Шульц. Он владеет тайной единственного в своем роде рисунка, как бы неряшливого, до крайности упрощенного — и поразительного по результатам. Два-три нажима вместо лица — и перед вами если не законченная физиономия, то безошибочный отпечаток движения души. Шульц— романтик. Романтизм, конечно, свойствен им всем, как декадентам вообще. Но у других он прикровенней, скрытней и щеголяет издевкой над собою. Романтизм Шульца не страшится открытой сентиментальности. Он охотно заглядывает в старые замки, находит там в высокой башне заключенную царевну и даже дракона на страже. С такой же любовью он заходит в старые маленькие немецкие города с красными крышами, застенчивыми девушками и неподвижным тупоумием жизни. Под свои лирические рисунки Шульц сам пишет стихи — и в них мягкая чувствительность, немножко старомодная или притворяющаяся старомодной, ставится под защиту чуть скептической усмешки. Не нужно думать, что романтик чужд современности. Нисколько! В политических карикатурах Шульца — особенно за старые годы — чувствуется искренняя страсть. В последнем номере Шульц рисует борьбу графа Горца с городом Шлицем. Это не из средних Веков, это — сегодняшний день. Эпизод очень любопытен сам по себе. Жители маленького городишка Шлиц, в Фигельсберге, осмелились пожелать искать защиты против дичи своего бывшего маркграфа. Закон за них. Но граф против них. И на точном основании своих прав всесильный охотник отрезал мятежникам доступ к дороге, лесу, воде, небу и солнцу… Какими, однако, скучными, подъяческими мерами, жалуется за графа Шульц, приходится вести борьбу в наш проклятый век «уравнительства»! Как просто можно было бы расправиться с этими бюргерами в старину… И Шульц рисует своим небрежным пером большой дуб за оградой замка и кнехтов, которые под наблюдением маркграфа вешают рядышком непокорных бюргеров на ветвях старого дуба…
Опять Гейне. Всего две краски: синяя и зеленая. Речь идет о «погребении» при помощи огня. Злосчастный немецкий либерализм, впряженный Бюловым в колымагу правительственного «блока», из всех великих благ, на которые надеялся, получил по-видимому, только одно: разрешение предавать трупы не земле, а огню. Это неоценимый материал для сатиры по адресу великой реформы, проведенной в виде уступки политическому трупу либерализма. Но Гейне подходит к теме совсем с другой стороны. «Не все ли равно?» — спрашивает он с презрением и — с ужасом. И, усмехнувшись, он все-таки, по-видимому, решает в пользу огня: не то чтобы отраднее, но… эстетичнее и чище. Кладбище. Плакучие деревья. Могилы. Венки. Стена с нишами; в них — урны с пеплом. Призрак девушки у урны. Отвратительная хохочущая фигура пляшет у памятника. «В дни вашей жизни я вас не видала таким веселым, господин консисторский советник». — «Видите ли, барышня, если б вы не завещали себя сжечь, и вы испытали бы такую же штучку. Вы даже и не подозреваете, до какой степени черви щекочут». Текст, как видите, умышленно дурачлив, но все вместе ужасно по бесшабашному цинизму. Этот извивающийся червивый труп в парадно накрахмаленном воротнике возбуждает в конце концов отвращение не только к себе, но и к рисунку. Как знаменательно это соединение опереточной бесцеремонности с кошмарным страхом смерти для Гейне, для «Симплициссимуса», для декадентства вообще!
Если одни находят в человеческих лицах одно лишь животное, скотское и превращают их в морды, то другие, наоборот, разыгрывают на мордах собак, ослов и петухов фарсы человеческих страстей. Гейне дал и в этом роде замечательные образцы. Впрочем, тут чисто внешняя разница приемов; сказать ли, что в весенней лирике звучит любовная мелодия петуха или же, что петуху сродни мотивы весенней лирики, — разве это не простая тавтология? Сегодня, впрочем, специально ведающий «зоологией» Петерсен дает невиннейшую по замыслу и обстоятельно нарисованную историю неудачливого охотника. Чисто детская безмятежность выдумки и рисунка. Эта вещь могла бы быть помещена в любой детской книжке «для раскрашивания». Опять-таки: сочетание блазированности с почти искренней ребячливостью так же характерно для «Симплициссимуса», как и комбинация сентиментальной романтики с цинизмом!
Так и есть! На обороте охотничьей истории находим Рудольфа Вильке. Художник «сволочи». Этим именем он назвал альбом своих рисунков. Человеческое лицо и человеческое тело начинаются для него там, где они вызывают отвращение своим уродством. Это не старая карикатура, которая в самом жестоком случае стремилась вызвать обличающий или негодующий смех. Здесь, в сущности, карикатуры нет. Есть запечатленное уродство. Есть безобразие, извлеченное из всех трущоб и канав. Искривленные бедра, вихлявые ноги, горбы, огромные челюсти, руки гориллы, кретинические лбы — и на всем след лупанара, кабака и тюрьмы. Его перо— Вильке пишет чаще пером, чем кистью, — почти не выходит из мира вырождающихся отбросов улицы: воров, проституток, сутенеров, шантажистов, — и, если художник случайно захватывает в свой круг городского рабочего, он и в нем умеет найти только обезображенные трудом мышцы и безнадежную тупость. Сегодня он дал уличных мальчишек, ворующих с дерева яблоки и подвергающих при этом суровой критике поведение Евы в известном библейском эпизоде. Желтое дерево и желтый мальчишка на ветке резко выделяются на густо-синем небе. Что за фигура этот Lausbub (паршивец)! Торчащие уши, испитое лицо, птичьи голени и огромные ступни кричат о полной безысходности. Это смерть человеческой расы, как бы хочет сказать художник. Тут не поможет ничто!