Шрифт:
Фантастические, перегруженные деталями Бани Диоклетиана и Каракалла, украшенные мрамором всех мыслимых цветов и оттенков: желтый и оранжевый из Ливии, розовый с острова Эвбея, кроваво-красный и сверкающий зеленый из Египта, а еще драгоценный оникс и порфир с Востока. А дальше Пантеон, и Колизей, и Форум Траяна, и Арка Тита, и величественные храмы римских богов, в чьих сокровищницах, по слухам, хранилось золото половины мира…
И все-таки граждане Рима довольно охотно продолжали приветствовать криками всадников-варваров, признавая, хотя и с беспокойством, что Рим был спасен только благодаря союзу с этими чужаками.
Правда, самые франтовые аристократы отворачивали свои изящные носики и прикрывали рты маленькими белыми платочками, надушенными лавандовым маслом. Некоторые держали шелковые зонтики, прошитые золотыми нитями, чтобы защитить бледную кожу от солнца, и, указывая пальцами на всадников-гуннов, шутили, что все ж таки никому не захочется загореть вот так. Эти франты были разодеты в легкие шелковые тоги с вышитыми на них экстравагантными сценами охоты или дикими животными; или, если они хотели продемонстрировать свое благочестие — со сценами мученичества любимого святого. Что могли бы сказать на это суровые прежние герои Рима, как взъярился бы Катон Цензорий, можно только догадываться. Эти эпигоны, эти выродки…
Как гунны оценили их и сам Рим, можно себе представить.
Говорили, что многие патриции не остались в Риме, чтобы посмотреть триумф. Вяло и надменно сказали они, что в городе будет чересчур жарко, что он будет слишком запружен плебсом и — хуже того — всадниками-варварами, и это просто невыносимо. Вонь будет просто омерзительная. И они отправились со своими друзьями на озеро Лукрин, на залив Путеоли, чтобы, обессилев, лежать на своих расписных галерах, потягивая из кубков фалернское вино, охлажденное снегом, который приносят в кувшинах с вершин Везувия рабы. И, развалившись на галерах, слушая, как рабы тихонько наигрывают на струнных инструментах, они опустят свои изящные руки в прохладные воды озера и посмотрят в сторону острова Искья и вздохнут о днях своей молодости. Или о молодости Рима. Или о любых днях, кроме сегодняшних, и о любом другом месте, кроме этого. О чем угодно, лишь бы не об этих тяжелых днях и требовательных временах.
Домочадцы императора смотрели со ступеней дворца. Во главе их толпы стояла уверенная, невыразительная фигура принцессы Галлы, одетая сегодня в тогу ярко-шафранового цвета. Остальные домочадцы как будто сдвинулись от нее на другую сторону, а в самом дальнем уголке, рядом с Сереной, скорчился маленький, свирепо нахмурившийся мальчик.
— Эй, короткозадый! Эй!
Мальчик посмотрел налево и нахмурился еще сильнее. Там стояли двое других заложников, мальчишки-франки, и кричали ему через толпу:
— Давай-давай, проталкивайся вперед! Отсюда ты ничего не увидишь, кроме лодыжек! — И оба высоких, светловолосых мальчика захохотали.
Он уже собрался протолкаться к ним, крепко стиснув зубы, но тут на его плечо легла рука Серены, мягко, но решительно повернув его обратно к разворачивающемуся перед ними представлению.
Полководец Стилихон, мрачный на своем прекрасном белом коне, проезжая мимо них, повернулся и поклонился принцессе Галле, сумев перехватить взгляд жены: они обменялись едва заметными улыбками.
Стилихона отвлек голос Ульдина: тот на рваной, ломаной латыни спросил, кто этот мальчик на ступенях, с перевязанным глазом. Стилихон оглянулся и успел увидеть мальчика до того, как тот скрылся из вида Он повернулся обратно и широко улыбнулся:
— Это Аттила, сын Мундзука, сына…
— Сын моего сына. Я его знаю. — Ульдин тоже широко ухмыльнулся и спросил: — А какие заложники живут взамен у нас?
— Паренек по имени Аэций — того же возраста, что и Аттила, старший сын Гауденция, старшего военачальника кавалерии.
Вождь гуннов искоса бросил на Стилихона взгляд.
— Тот самый Гауденций…?
— Так утверждает молва, — ответил Стилихон. — Но ты и сам знаешь, что такое молва.
Ульдин кивнул.
— А почему у него перевязан глаз? У сына Мундзука?
Стилихон не знал.
— Он постоянно ввязывается в стычки, — пожал он плечами. — Мой маленький волчонок, — тихо добавил он, скорее себе, чем Ульдину. Потом стер любящую улыбку с лица и снова принял вид солдатской суровости, подобающий достоинству полководца на триумфе в Риме.
Где-то среди триумфального шествия ехал и сам император на безукоризненно белой кобыле, украшенной плюмажем: юный Гонорий в пурпурной с золотом тоге. Но его почти никто не заметил. Он не производил впечатления.
Со ступеней Палатинского Холма принцесса Галла внимательно взирала на триумф.
После шествия, после бесконечных речей и панегириков, после торжественной службы благодарения Господу в церкви святого Петра, в Колизее состоялись триумфальные игры.
Двумя поколениями раньше император Феодосии закрыл все языческие храмы и отменил кровавые жертвоприношения, а христиане всеми силами старались положить конец играм: не столько по причине их жестокости, сколько из-за того, что толпа получала от этих представлений слишком много низменного удовольствия; а еще потому, что в дни игр под арками Колизея собиралось так много размалеванных, нарумяненных шлюх — они выпячивали губы, распутно обнажали груди и бедра, и христианин не знал, куда девать глаза. А уж дамы-христианки…