Бернанос Жорж
Шрифт:
— Мы выжидали.
— Ничего лучшего вы не могли сделать, невинные Макиавелли. После того как вы внесли свою лепту в падение первой диктатуры, а затем монархии, вас вновь искусил сигнал Сбора, вы были в горячке, в демократическом запале всей воды этой несчастной страны, которой, кстати, ей так не хватает, было бы недостаточно, чтобы охладить вас. Если кто сомневается в этом, тому вовсе нет нужды учить испанский. Ему довольно перечитать, например, номер «Этюд» [88] на французском языке, в котором рассудительные иезуиты с улицы Месьё горячо приветствовали приход новой Республики. Вы были пленниками этого перегиба. Увы! Ваша концепция политики всегда была нарочито сентиментальной. Вы любили власть, но вы не брали на себя ее риска. Поживем — увидим! Вы предвидели гражданскую войну, да или нет? Если вы ее не предвидели, вы были глупцами. А если предвидели — почему не продемонстрировали свою силу, чтобы по известному выражению, не быть обязанными использовать ее? Повторяю, Хиль-Роблес был военным министром. Если бы я тогда приступил к нему с расспросами, не сомневаюсь, что, предварительно посоветовавшись с почтеннейшим кардиналом Гомой [89] , он ответил бы мне, положа руку на сердце: «За кого вы меня принимаете? Я не нарушу законности!» К чему почтеннейший кардинал, несомненно, добавил бы: «Когда законность станет военной, мы благословим и военную законность».
88
«Этюд» — принадлежавший иезуитам французский журнал, в котором печаталось много статей, посвященных Испанской республике.
89
Кардинал Гома-и-Томас — архиепископ Толедский и примат Испании, использовавший все свое влияние и все доступные ему средства, чтобы поддержать франкистов.
Да, вы благословляете. Надо бы все же сделать выбор — править или благословлять. Демократические государства не приносят вам счастья. Однако любой из нас знает, что игра в демократию ставит поочередно у власти либо более сильного, либо более хитрого. Если бы у вас было чувство юмора (то есть хоть немного меньше гордыни), вы не удержались бы от смеха, представив себя, со слащавыми и благословляющими лицами, у руководства игрой, столь же азартной, как игра асов в покер. Столь напористой, что ваша елейность не смогла бы поспеть за ее бешеным темпом. В то самое время, когда вы с блаженной улыбкой на устах бормочете текст, посвященный неоспоримой законности власти более сильного, у власти уже более хитрый и бросает на вас такой многозначительный взгляд, что вам приходится срочно ретироваться в свою библиотеку, чтобы выудить из тех же самых текстов апологию хитрости, которую вы являетесь торжественно вручить… сильнейшему, опять в ваше отсутствие ставшему законным правителем. Какого черта (именно, какого черта!) упорствовать в том, чтобы добиваться согласия мэра или кюре на расклеивание афиш всего на одну ночь или даже на час! Мне сдается, я изобрел недавно истинно демократическую конституцию, призванную щадить силы и время казуистов. Благодаря дальнейшему развитию техники и шестичасовой рабочей неделе граждане будут менять властителя каждую субботу вечером. Теологи будут составлять свои славословия ночью, так чтобы во время утренней приходской мессы военные и чиновники могли со спокойной совестью присягнуть на Священном писании в вечной верности очередному суверену на неделю. Остается еще вопрос о флаге. Дабы сэкономить средства и легко заменять эти священные атрибуты, я предложил бы использовать обыкновенную рисовую бумагу, из какой китайцы делают носовые платки.
Из тех же соображений мне кажется предпочтительнее не требовать от экспертов дефиниции Священной войны: Парижский университет уже обсуждал однажды этот вопрос с Жанной д'Арк, и доктора, хотя и сострадательные, пустили, как им и положено по штату, в ход все средства. Из-за невозможности предать огню сочинения этой пастушки (которая, кстати, не умела писать), они в конце концов сожгли ее самое. Точно так же жгут церкви испанские экстремисты. Жаль мне этих поджигателей!
Я вижу вновь то ослепительное воскресное утро. На море, ласковом пальмезанском море, — ни одной морщинки. Проселочная дорога, которая ведет из деревни Порто-Пи к шоссе, еще сплошь покрыта синими тенями. Как в предпоследней главе «Дневника сельского священника», большой красный, сверкающий никелем мотоцикл гудел на дороге внизу подо мною, как маленький самолетик. Я нагнал его через два километра, у бензозаправки. Железная штора на станции была поднята лишь наполовину. «Уж не направляетесь ли вы в город?» — спросил меня хозяин. — «Ну да. В церковь святой Евлалии, к семичасовой мессе». — «Возвращайтесь домой, — сказал он, — там дерутся». Только тут я заметил, что дорога пуста. Пуста и улица Четырнадцатого апреля. У подножия Террено эта улица резко поворачивает, и вы оказываетесь у входа на бесконечную набережную с рыбацкими судами у причалов, идущую вдоль старых крепостных стен, которые видели еще развевавшиеся здесь стяги сарацинов. «Стоп!» Я до сих пор слышу визжащее крещендо моих тормозов, прозвучавшее в торжественной тишине. Меня окружают человек пять-шесть, лоснящихся от пота, в руках у них ружья. «Без глупостей, — говорю я им на своем невозможном испанском, — я папа Ифи». «Отъезжайте в сторону, мсье, вы находитесь в зоне обстрела!» — закричал мне издали лейтенант фалангистов. Его люди занимали позиции вдоль обочины дороги, укрываясь за деревьями. Зоне обстрела?.. В конце, в самом конце огромной набережной, непривычно пустой, на расстоянии, которое никогда не казалось мне таким большим, я увидел зиявший, как пасть, крытый вход кавалерийской казармы. «Старина, — сказал я лейтенанту, — вам не выстоять против войск с тем, что у вас есть». (Республиканская армия не внушала мне, признаюсь, никакого доверия. Я боялся, не таит ли она в себе нового клятвопреступника.) «Солдаты с нами», — сказал лейтенант.
Если я извлек что-то из своего испанского опыта, так это, как мне кажется, то, что я подошел к происходящему отнюдь не предвзято. Хотя я по натуре человек не очень лукавый, в том смысле, какой придают этому слову дипломатичные каноники, наивным меня не назовешь. Я никогда не пытался, например, считать «лояльными» испанских республиканцев. Их лояльность, равно как и лояльность их противников, была, конечно, условной. В вопросе лояльности, как сказал бы г-н Селин [90] , я могу зачесть этим людям равную ничью. Их политические комбинации меня нисколько не интересуют. Мир нуждается в чести. Именно чести так недостает Миру. Мир имеет все, что ему нужно, но он ничем не пользуется, потому что ему недостает чести. Мир потерял уважение к себе. Однако ни одному здравомыслящему человеку не придет в голову учиться законам чести у Николы Макиавелли… Мне представляется не меньшей глупостью испрашивать их и у казуистов. Честь — это Абсолют. Что общего имеет она с докторами Относительного?
90
Селин Луи Фердинан (наст. фам. Детуш, 1894–1961) — французский писатель. В своих романах «Путешествие на край ночи» (1932) и «Смерть в кредит» (1936) выразил трагическое мироощущение человека, ощутившего бессмысленность существования. Эти романы, написанные на разговорном языке и передающие тот же самый трагизм на уровне формы, создали ему репутацию величайшего новатора-стилиста. В дальнейшем отдал дань фашистской идеологии, приветствовал захват Франции гитлеровцами. Все последующее его творчество проникнуто мрачной мизантропией.
Испанские республиканцы отнюдь не проявили щепетильности, использовав некогда в борьбе против Монархии генералов-предателей. В том, что предатели эти в свою очередь продали их, я вижу хороший урок. Таким образом, в принципе я не могу выдвинуть ни какого-либо аргумента против фалангисгского государственного переворота, ни обжалования. […]
Конечно, мои иллюзии относительно предприятия генерала Франко длились недолго — всего несколько недель. Все это время я добросовестно старался преодолеть отвращение, которое вызывали у меня некоторые люди и формулировки. Если говорить начистоту, первые самолеты итальянцев я воспринял не без удовольствия. Предупрежденный одним верным другом в Риме об опасности, которой подвергалась моя семья, и особенно сын, в случае возможного продвижения каталонских милисиано, высадившихся в Порто-Кристо, ко мне пришел итальянский консул, чтобы любезно проинформировать меня об участии, которое принимает во мне его правительство. Я горячо поблагодарил его, хотя пришел он слишком поздно, поскольку я уже принял решение не просить и не принимать никаких услуг. Короче говоря, я приготовился к любому насилию. Я знаю, что такое насильственные меры, осуществляемые насильниками. Они могут вызвать протест тех, кто наблюдает их хладнокровно, но не вызывают отвращения. Я не мог не знать, на что способны молодые люди, к которым я питал расположение, при встрече с решительным противником. Перед ними же были лишь затерроризированные жители. Население Мальорки всегда отличалось большим равнодушием к политике. Во времена «карлистов» и «кристинос» [91] , как нам поведала Жорж Санд, там с одинаковым безразличием принимали дезертиров как с одной, так и с другой стороны. Впрочем, по той же причине, должно быть, не могла найти в Пальме убежища бродячая чета.
91
Во времена «карлистов» и «кристинос»… — Речь идет о гражданской войне 1833–1839 гг., вызванной борьбой за престол между сторонниками дона Карлоса, брата короля Фердинанда VII и более либеральными сторонниками королевы Марии-Кристины Неаполитанской, вдовы Фердинанда VII, управлявшей страной в качестве регентши, пока наследница престола Изабелла была несовершеннолетней.
Восстание 1934 года в Каталонии [92] , хотя и происходило совсем близко, не нашло здесь никакого отклика. По свидетельству руководителя фаланги, на острове не нашлось бы и ста действительно опасных коммунистов. Да и где бы партия могла набрать их, в этом краю овощеводов, краю олив, миндаля и апельсинов, без промышленности, без заводов? Мой сын целый год бегал на свои дискуссионные собрания, но ни он, ни его товарищи не обменялись там с противниками ничем более серьезным, чем тумаки. Я утверждаю, честь по чести, что в течение месяцев, предшествовавших Священной войне, на острове не было ни покушений на людей, ни посягательств на имущество. «Но в Испании убивали», — скажете вы. Да, сто тридцать пять политических убийств с марта по июль 1936 года. Благодаря им правый террор приобрел видимость реванша (пусть яростного, пусть слепого, пусть обрушившегося на безвинных) над преступниками и их сообщниками. Из-за отсутствия на Мальорке преступных актов речь здесь могла идти только о превентивной чистке, систематическом истреблении подозрительных лиц. Большая часть судебных обвинений, вынесенных мальоркскими военными трибуналами (впрочем, я еще буду говорить о многочисленных массовых казнях), вменяла в вину исключительно disafeccion al movimiento Salvador {27} , выраженное словами или даже жестами. Одна семья, состоявшая из четырех человек, прекрасная буржуазная семья — отец, мать и два сына шестнадцати и девятнадцати лет, — была приговорена к смертной казни по доносу нескольких свидетелей, которые утверждали, что видели, как они у себя в саду аплодировали пролетавшим каталонским самолетам. Правда, вмешательство американского консула спасло жизнь женщине — уроженке Пуэрто-Рико. Вы, возможно, скажете мне, что дело Фукье-Тенвиля [93] дает много примеров подобного же понимания революционной справедливости. Именно поэтому имя Фукье-Тенвиля остается одним из самых гнусных в истории.
92
Восстание 1934 года в Каталонии… — После выборов 1933 г. Каталония стала бастионом левых сил, и поэтому мадридские власти спровоцировали 5 октября 1934 г. восстание, которое было раздавлено практически на следующий же день.
93
Фукье-Тенвиль Антуан (1746–1795) — один из руководителей обвинительного жюри Чрезвычайного трибунала в эпоху Французской буржуазной революции, а с 10 марта 1793 г. помощник общественного обвинителя Революционного трибунала. Он вел практически все самые важные судебные процессы, в том числе Марии-Антуанетты, Филиппа Эгалите, Камила Демулена, Дантона, Робеспьера, которых отправил на гильотину. После термидорианского переворота также был гильотинирован. Его имя осталось в истории как символ слепого революционного террора.
Возможно, последнее замечание покоробит большинство порядочных людей поглядевшись в зеркало, они не обнаружат в себе никакого сходства с Фукье-Тенвилем. Я предостерегаю их от этого. Мы никогда не знаем самих себя. Разве не будет достаточно двадцати дней невинных пирушек на Монмартре, чтобы порой в респектабельном пятидесятилетнем господине, живущем вполне пристойно на свою ренту в Кемпере или Ландерно, снова пробудился порочный юноша, о котором он уже сколько лет и не вспоминал и которого в душе считал умершим? Как! Вы верите в существование буржуазного общества, описанного в романах Франсуа Мориака, а сами сомневаетесь, что запах крови однажды может ударить в голову и таким людям? Я, например, встречался со странными вещами. Одна девица лет тридцати пяти, принадлежавшая к безобидной разновидности, которая зовется там «беата», мирно жившая в своей семье после прерванного послушничества, посвящавшая бедным все свободное от посещений церкви время, вдруг стала проявлять признаки необъяснимого нервозного страха, говорить о возможной каре, перестала выходить из дому одна. Одна моя очень уважаемая подруга, имя которой я не могу назвать, приняла в ней участие и, чтобы дать ей успокоиться, пригласила погостить к себе. Через некоторое время эта благочестивица решила вернуться домой. В день ее отъезда гостеприимная хозяйка стала увещевать ее: «Ну чего же вам бояться, дитя мое? Вы воистину овечка всемилостивого Бога нашего, который не так глуп, чтобы желать смерти столь безобидному существу, как вы». — «Безобидному? Ваша милость ничего не знает. Ваша милость считает меня неспособной оказать услугу религии. Все думают, как ваша милость, меня никто не боится. Так вот, пусть ваша милость знает: я расстреляла восемь человек, мадам…» Да, действительно мне было дано видеть странные, любопытные вещи.
Я знал в Пальме одного юношу из хорошей семьи, наирадушнейшего, наисердечнейшего, любимого там всеми. А между тем его изящная трогательно пухлая аристократическая ручка хранила в своей ладони тайну смерти человек, наверно, ста… Одна посетительница, войдя однажды в гостиную этого джентльмена, увидела на столе великолепную розу.
— Вам нравится эта роза, дорогая?
— Конечно.
— Она понравилась бы вам еще больше, если бы вы знали, откуда она.
— Как же я могу это знать?