Шрифт:
– А примечено многое, многое, – шептал у камина Олсуфьеву Измайлов, – примечен уж и новый триумвират.
Олсуфьев поднял вопросительно брови.
– Мы малы, те знатны; мы останемся в низости, те зато рангами и всем будут обнадёжены.
– Да о ком ты это? – спросил Олсуфьев.
– Эй, батюшка, ужли не видишь? Стою я вчера на выходе. Начался «безмен». Подходит чёртова голова, шведский прихвостень, Панин… Переглянулся с Орловым и с гетманом и говорит государыне: «Дерзаю утруждать всерабственно – об увольнении из крепости Волкова…»
– И что ж?
– А всенепременно освободят. Отблагодарить будет ведь чем. И зачинщик всему – тот же первый гипокрит, каких не бывало, Панин.
– Ну, не всё ври, что знаешь, – проговорил, косясь в сторону, Олсуфьев.
– Да клянусь, лопни глаза, да я всё ему, пёсьей душе, прямо и самолично…
Измайлов не кончил. Он увидел, как взоры всех вдруг обернулись и головы почтительно и дружески склонились навстречу медленно, вперевалку, с портфелью входившему толстому, высокому, слегка бледному Панину. Он поздоровался с гетманом, с прочими, обменялся парой слов с Бецким и, тяжело морщась от усталости, сел в кресло. Его глаза досадливо и вяло смотрели на часы над камином и на кабинетную дверь, близ которой у шёлковой ширмочки стоял дежурный камер-лакей. «Как устрою, на манер Швеции, высший имперский выборный от народа совет, – подумал он, презрительно поглядывая на придворных, – ограничатся случайности и капризы, выслушается голос страны».
– Если взять за известное, – сказал, низко склонясь и заискивающе лебезя перед Паниным, Измайлов, – ваш шведский прожект, можно чести приписать, обессмертит имя создавшего. А ваших врагов – я упователен, и довольная тому есть причина, – не щадите за оскорбительные вашему превосходительству разговоры и умыслы. Все одним гребнем чёсаны. Я уж, как верный патриот, и по вся дни с рабским её величеству благодарением…
Панин молчал.
Часы, зашипев, громко прозвонили двенадцать. В кабинете послышался тоненький, серебристый звук колокольчика. Туда вошёл и, опять выйдя оттуда, обратился к Панину камердинер. Тот, просияв, весело встал.
– Итак, cher ami [199] , ты всё за своё? Фолькетинг [200] и совет высших чинов по выбору? – произнёс, подмигнув и дружески тронув Панина за руку, гетман.
– Всё, что в силах… и чем могу служить к славе… всё откровенно будет доложено её величеству! – произнёс Панин, взяв портфель, торжествующим взором окинув присутствовавших и, с гордо поднятой головой, уверенно и спокойно проходя в кабинет государыни.
Екатерина сидела спиной к двери, в небольшом, обитом белым штофом кресле, у выгибного, стоявшего перед окном, письменного стола.
199
Дорогой друг (фр.).
200
Фолькетинг – парламент в Дании.
– Ну, Никита Иваныч, – послышался её твёрдый и мужественно-ласковый голос, когда Панин, притворив за собой дверь, с поклоном подошёл к другому боку стола, – садись, голубчик. Как дела? Господа сенат, чай, не очень довольны, что я их перевела к себе в запасной павильон?
Панин, слегка нахмурясь, что-то промычал, неловко, торопливыми приёмами толстых пухлых пальцев усиливаясь отпереть навязанный ему, полный докладов, с хитро устроенным замком портфель Теплова.
– Да ты не трудись, Никита Иваныч, – сказала с улыбкой, следя за его пальцами, императрица, – а вот что лучше… прислушай-ка… бумагами займёмся после…
Панин тяжело, плотной грудью, перевёл дух и, скривясь и потянув шею, точно от плотно завязанного платка, обратил к Екатерине моргающие, затуманенные от натуги и внутренней досады глаза.
– Знаешь ли, каковы дела мне достались в наследство? – вдруг спросила императрица, вынув из-под бронзовой накладки клочок бумаги, мелко исписанный карандашом.
– Не знаю, государыня, – ответил, недовольно склоняясь к столу, Панин, – высокий сенат, по должности и приличию, изготовляет своему монарху доклад обо всех важных государства нуждах и делах…
Екатерина раскрыла крошечную, с финифтью, табакерку, щепотку любимого бобкового табаку и, медленно понюхав, протянула табакерку Панину.
– Обратимся хоть к иноземным делам, – начала Екатерина глядя и будто не глядя на Панина, неуклюже сидевшего против неё с поджатыми длинными ногами по другой бок стола, – сухопутная армия наша в Пруссии, победители-то слыхано ли? – не получали жалованья больше чем за полгода… Хорошо ли это? а? да ещё на виду недругов, в чужих-то краях!.. А в статс-конторе, сударь, именные указы не выполнены о производстве уплат почти на семнадцать миллионов… это каково?
Панин нетерпеливо шевельнул бровями и, с усилием согнувшись, опять отставил к креслу на пол тепловский толстый портфель.
– Ну-с, а вот это как вам сдаётся? – продолжала Екатерина. – Шестьдесят миллионов монеты, считающейся в обращении, – все двенадцати разных чеканов, проб и цены… Легко ли народу справляться с делами в таком финансовом дезабилье? А внутри империи, внутри?.. Заводские и монастырские крестьяне все почти в явном бунте… Ты скажешь, пожалуй, помещичьи-де тихи? Э, постой, – и об этих мы имеем верные печальные вести… И они местами уж явно сближаются с первыми, готовы знамя восстания поднять.