Шрифт:
Этот маленький эпизод имел значительные последствия. Конечно, чисто диалектическая победа в этом случае была не особенно трудна. На одной стороне была систематическая коллективная работа, проникнутая мыслью, знанием, одушевлением. На другой — беспечная самонадеянность. Результаты можно было предвидеть: «практик» был смят и отброшен с уроном, как поезд отбрасывает с дороги человека, ставшего на его пути с суеверными заклинаниями. Всякий другой статистик мог бы, пожалуй, также легко в этих условиях одержать чисто диалектическую победу. Но сделать ее до такой степени яркой и наглядной, но, кроме полемических мотивов, суметь двумя-тремя словами, одной ноткой в заключении так глубоко всколыхнуть во многих угасавшее уже «земское» чувство, заставить его высказаться в такой обстановке, — для этого нужен был именно Анненский. Господина Обтяжнова не раз и не два разбивали в публичных спорах. Но, разбитый, он все же торжествовал, потому что за него были «почвенные» симпатии, ничего общего с логикой не имеющие. Анненский на этот раз настиг его и в этой области. Бедный «практик» сидел совершенно раздавленный, оставленный единомышленниками, которые чувствовали всю полноту и бесповоротность этого поражения.
С этих пор дело господ лукояновских дворян и земских начальников, а с ними и дело их единомышленников из других уездов, было проиграно бесповоротно: земская «голодная смета» проходила каждый раз без возражений. Когда Анненский вставал со своими докладами, водворялось то особое внимание, в котором чувствуется не только убеждение в их справедливости, но и глубокая симпатия к человеку. О податливости земских цифр не могло уже быть и речи. Губернская продовольственная комиссия в вопросе о размерах голода стала, наоборот, резонатором земских взглядов…
Этого мало.
Не помню — в перерыв того же собрания или в другой раз, — я увидел Обтяжнова рядом с Анненским. Начала разговора я не слышал, но когда подошел ближе, чтобы сказать Анненскому несколько слов, то увидел, что оба собеседника как будто немного сконфужены. Николая Федоровича я понимал: он был человек изумительно, порой даже излишне деликатный и, может быть, опасался, что, отбрасывая с своей дороги наивного заклинателя, он не ограничился необходимым и причинил его самолюбию излишнее увечие.
Гораздо удивительнее было видеть смущенным г. Обтяжнова, который не привык смущаться.
Когда я подходил, Николай Федорович, одним из характерных своих жестов прижимая обе руки к груди и потом отбрасывая их, говорил:
— Поймите, Владимир Дмитриевич… Ведь то, в чем вы обвиняли моих товарищей… ведь это было бы величайшим шарлатанством…
Он как будто извинялся и оправдывал свою победу. Обтяжнов проговорил что-то и протянул руку; Николай Федорович пожал ее с горячностью, в которой все еще чувствовалась доля смущения. Могло показаться, что из этих двух людей виновным признает себя именно Анненский, и, пожалуй, могло придти в голову, что именно на этот раз любезность Николая Федоровича доходит до некоторого излишества…
Но — кто подумал бы это, — был бы не прав. Противник отошел от него с совершенно необычным видом, и в результате полемический инцидент имел довольно неожиданные последствия…
25 февраля 1892 года мглистою и ветреною зимней ночью я ехал по арзамасской дороге из Нижнего в Лукоянов. Приходилось то и дело сворачивать и обгонять обозы с хлебом. Мужики шли рядом с подводами, заиндевевшие, засыпанные изморозью, погоняя лошадей. Скрип полозьев, крики погонщиков, топот лошадей, казалось, наполняли оживлением жуткую тьму ночи…
Это везли земский хлеб в Лукояновский уезд… Земство целиком отстояло свою смету, и теперь, разбуженный этой живой суетой от дорожной полудремоты, я думал о том, что значили цифры сухих статистических выкладок в этой борьбе за интересы людей, голодающих в деревнях глухого уезда. Статистика определила и отстояла их нужду. С помощью ее цифр Николай Федорович горячо боролся за права земства в распоряжении миллионными ссудами и сильно содействовал победе земства. Наконец, когда оказалось нужным спешно, до распутицы, закупить огромные запасы хлеба и исправить таким образом медленность и нерешительность правительства, — то статистики же, по поручению земской управы, превратились в скупщиков хлеба и выполнили эту непривычную задачу гораздо добросовестнее и успешнее, чем могли бы это сделать профессиональные хлеботорговцы…
Эти обозы, в которых под пологами лежали на санях мешки с хлебом, были окончательным выражением этой долгой и упорной борьбы.
Правда, проиграв дело в губернском центре, господа лукояновцы еще некоторое время пытались бороться на месте. Они сокращали списки голодающих, доводили месячные пайки до пяти — шести фунтов, с видимой целью доказать — за счет голода, болезней, смертей — свою правоту: от земской ссуды у них должны были остаться «излишки»… Но, так как вся губернская продовольственная комиссия в целом приняла цифры земской сметы, то это было уже противодействие комиссии и ее председателю. Генерал Баранов был задет и горячо выступал против недавних своих креатур. И для того, чтобы резче оттенить положение, этот иронический человек сменил председателя уездной продовольственной комиссии (предводителя дворянства Философова) и назначил на его место… г. Обтяжнова.
Многие таким образом оказались в ролях, довольно для себя неожиданных. Генерал Баранов силою вещей был приведен к борьбе с людьми, которые следовали «призывам к умеренности» в согласии с правительством, и очутился в союзе с «левыми» элементами гонимого земства… Его чиновники готовы были теперь видеть голод и болезни даже там, где их, в сущности, не было… А г. Обтяжнов громил тех самых «знатоков местной жизни», господ «представителей поместного дворянства и земских начальников, призванных охранять интересы крестьянства», которых защищал в декабре против губернского земства и крамольной статистики…