Шрифт:
— Я знаю кому.
— Ты знаешь? Ладно, хорошо. У меня, кажется, не хватило бы пороху его назвать.
— Это Шайбин! — отчетливо произнес Вася.
Илья слегка отвернулся, но Вася, изогнувшись под одеялом, все равно видел его лицо.
— Лучшая в мире женщина любила его! — сказал Илья с трудом.
— Лучшая в мире, — отозвался Вася.
— Он по природе жарче тебя, знаешь? — продолжал Илья.
— Он лучше тебя, Вася. В нем всю жизнь был огонь, какого в тебе нет.
— Почему ты сравниваешь меня с ним?
— Потому что в вас одно и то же дьявольское беспокойство. Но он и губит, и гибнет сознательно и страстно, а ты… бедный мой!
Последние два слова сорвались с губ Ильи почти нечаянно: это не он, это сказала сама душа его. В то же время он почувствовал на лице Васино дыхание.
— А ты думаешь, мне себя не жаль, Ильюша? — прошептал он, и в шепоте было то детское, что еще совсем недавно, внезапно и грубо, пропало в нем, казалось, навсегда.
— Боже мой, как мне себя жалко!
Илья увидел его светлые глаза так близко от своих. Они были полны слез.
— Останься, — тихо, но раздельно сказал он, взяв Васю за руку.
Вася отвел глаза, рука его осталась в жестких руках Ильи.
— Нет, — сказал он, борясь со слезами, — не могу. Поезжай в Париж, возвращайся скорее. Хочу к Горбатову, хочу взглянуть, как он там вертит, хочу завертеться сам подле него.
Илья слегка притянул его за рукав рубашки.
— Останься, — сказал он еще раз, — ради мамы. — И он быстро поцеловал его. Вася дернулся.
— Она прощает мне, — выговорил он, стуча зубами, — она прощает мне, как она говорит, «горбатовский яд».
Илья встал и прошел к окну. Он начал раздеваться. Вася лежал теперь, с головой закутанный в одеяло.
— Хочешь, выделись со свиньями? — спросил вдруг Илья. — Я тебе все устрою, заживешь свободно.
Вася не шелохнулся.
— Не надо мне, не надо твоей любви, — едва разобрал Илья его голос. — Прости меня.
Он долго лежал неподвижно. Илья разделся и лег. Сон подстерегал его. Внезапно Вася присел на кровати.
— А ты вернешься из Парижа и будешь возить навоз? — звонко спросил он.
— Буду.
— И сеять пшеницу?
— Да.
Он помотал головой вправо, влево, сжал кулаки.
— Нет, не могу, — сказал он вдруг со злобой. — Мне было пять лет, когда объявили войну. Всех ненавижу.
И он бросился головой в подушку, чтобы уже не видеть ни неба, ни окна, ни Ильи.
И почти тотчас же оба заснули тяжелым сном.
На утро Шайбин сказал Вере Кирилловна и Марьянне, что едет с Ильей в Париж. Ильи до вечера никто не видел. Он явился к раннему ужину, уже одетый по городскому.
Его кепка и наполовину пустой чемодан явились с ним вместе. Марьянна поставила на стол две бутылки красного воклюзского. Больше всех пил Вася. Он по своей привычке сидел у стола боком, но это не нарушало некоторой торжественности краткой, почти немой трапезы. Не было семи часов, когда Илья и Шайбин вышли на дорогу. До города, того самого, где находился «Конский рай» господина Жолифера, было три километра. Железнодорожная ветка вела оттуда прямиком к А., перерезая таким образом магистраль Париж-Лион-Средиземное Море.
Уезжающие должны были перехватить скорый поезд в девять тридцать.
Солнце садилось, и птицы реяли над полями. Вера Кирилловна, однако, не сошла к воротам; Шайбин на крыльце наклонился к ней и спросил о чем-то.
— Отвечу вам, если напишите, — сказала она спокойно. Отойдя шагов десять, он внезапно повернул и побежал к дому. Возможно было, что он забыл на столе африканскую трубку. Он оставался в доме минуты две, не больше. Когда он вышел, лицо его было мокро. Шайбин плакал? О, нет! Это были слезы Веры Кирилловны.
Вася проводил обоих до шоссе. Навстречу попался им шатучий автобус. Илья сделал знак, с визгом остановились колеса; оба сели. Старуха держала двух петухов у низких, сухих грудей, трое мужчин в манишках возвращались в город со свадьбы, у каждого был в петличке цветок. Автобус, по всей вероятности, тоже каким-то образом был причастен к свадьбе: на дрожащем полу его валялись обрывки серпантина.
Когда Илья и Шайбин сели в поезд, было почти темно, а когда в А. они пересели, — под фонарями, в дыму вокзала, уже наступила ночь.