Шрифт:
— Оно до Н или после Н?
— Посмотрите сразу после Н! — закричал он вдруг в испуге.
Я нашел Огинсона. Мы оба успокоились.
— Знаете, что бы я еще сделал на вашем месте, — сказал он, — я бы вернулся в ломбард и попробовал их заложить за прежнюю цену, если дадут.
Я поблагодарил его за совет, еще раз вставил в глаз стекло. Миллионы лет. Черная болезнь. Камень прочно сидел в золотых лапках.
— Я надеюсь, — сказал ювелир, — что вы не подозреваете меня в том, что я переменил ваш камень?
— Нет, — ответил я, — этой мысли у меня не было.
— Это было бы свинство, — и он пошел в угол, — у меня есть правила.
— Я вам клянусь, что я об этом не думал!
— Я верю вам. И не подумайте, что это могли сделать в ломбарде. Они запечатывают сразу, никто не имеет доступа.
Мы посмотрели друг на друга.
— Вы знаете, — сказал он, — иногда бывает в жизни, что объяснения факту нет, нет ответа на вопрос. Редко, но это бывает. Я сидел однажды у себя в комнате, и со стола пропало одно письмо. Оно стоило больших денег. Его никогда не нашли. Никто взять не мог, никто не входил. Но оно исчезло. Чем больше я думаю, тем больше прихожу к заключению, что эксперт не мог не посмотреть второго камня.
Мессина и Лиссабон, подумал я, и буква О, которая вдруг пропала, и все эти похоже на кошмар, еще сегодня утром все казалось просто, а теперь и поездки никакой не будет. Но время терять было нельзя. Я завернул футляр в носовой платок.
— Не потеряйте его, — сказал ювелир, — и, пожалуйста, принесите сегодня деньги.
Я прежде всего отправился в ломбард. В этом омерзительном месте была толпа народу. Мне дали шестьдесят четвертый номер, я сел. Слева от меня сидела женщина, у нее на коленях было старое одеяло, ей вернули его, ничего не дав, и она, видимо, не знала, что ей теперь делать. Справа сидел прилично одетый пожилой человек, похожий на Николая Второго, я видел, что он принес черепаховый веер. Я не знаю на свете грустнее места, — думал я.
— Шестьдесят четвертый! — крикнули в окошечке. Теперь они посмотрели оба камня, и сумма была предложена в два раза меньше прежней.
— Это недоразумение, — сказал я, волнуясь, — серьги эти были выкуплены сегодня утром. Вы давали за них гораздо больше.
Человек в сером халате секунду смотрел на меня, ушел за перегородку, вернулся с футляром.
— Вам дают за один камень, — сказал он, и я увидел, что на одном глазу у него бельмо. — Другой ничего не стоит. Вы можете взять его обратно.
Получалось совершенно так, как с его глазами: один не стоил ровно ничего.
Я прошел коридором, лестницей, двором. Я обегал не то пять, не то шесть ювелиров в тот день. Никто ничего не давал за вторую серьгу, за первую давали недостаточно, чтобы я мог уплатить долг. Было почти шесть часов, когда я, наконец, оказался у Огинсона. Это была квартира, не магазин, и мне открыла какая-то женщина. Дверь была на цепочке.
— Кто вы?
Я не знал, что ей ответить.
— Кто вас послал?
Я объяснил. Она ушла, шлепая туфлями. Прошло довольно много времени. Наконец дверь открылась, и меня через длинную, темную прихожую провели в длинный, темный кабинет. Толстый человек неподвижно сидел за совершенно пустым, гладко отполированным столом, две канарейки щебетали в клетке, у окна, над самой его головой.
Он был толст, бледен, стар, неподвижен и во все время нашего разговора отражался глыбой в гладкой поверхности огромного, пустого стола.
— Сколько хотите? — спросил он, рассмотрев камни, двигая одними кистями рук. Я назвал цену, которую был должен. Он посмотрел куда-то мимо меня.
— Это с трудом можно будет выручить за один камень, и то только переделав его в кольцо, — сказал он. — Второй мне не нужен.
Наступило молчание. Канарейки качали клетку, сквозь закрытые окна был слышен уличный шум, пахло пылью и табаком. Во мне все дрожало от напряжения.
Он еще раз рассмотрел серьги.
— С самого начала, — сказал он медленно, — в нем уже была эта болезнь. Еще человека не было, а уже в нем сидела эта зараза.
Я перевел дыхание.
— Но я вам заплачу то, что вы просите. И я передумал, я возьму и второй камень тоже.
Он вынул бумажник из кармана, отсчитал деньги. Выходя, я громко сказал: «Прощайте!» Но он не ответил. На улице я с минуту стоял как оглушенный: мне показалось, что и Мессина, и Лиссабон пронеслись над моей головой и оставили меня живым. Когда я вернулся домой, отдав деньги, голодный и усталый, я повалился на постель и пролежал так до темноты. Если бы мне дали бомбу в тот вечер и сказали: бросай, в кого хочешь, я бы бросил ее… в кого бы я бросил ее? В первого ювелира? Во второго ювелира? В человека в сером халате? В господина Огинсона? В эксперта городского ломбарда? Нет, нет, нет, — говорил я себе, — я бы бросил ее в этот страшный зал, где пахнет дезинфекцией, я бы бросил ее у входа, в надпись: либерте, огалите, фратерните. Но, как говорит мой сосед по комнате, человек без профессии Мишель Нерон, русские удивительно умеют устраиваться и всегда ловко выкручиваются. Русским необычайно везет.