Карапетян Давид
Шрифт:
На глазах у спокойно стоявшего у стойки Володи я с позором шёл ко дну. Несколько растерявшись, я пустил в ход свой самый козырный аргумент:
— Разве вы меня не помните? Я — Карапетян, работал здесь с Кардинале!
— Да, но вы же не Кардинале... — саркастично уточнила она.
Сконфуженно попросив Володю посидеть пока в холле, я побрёл на поиски другой администраторши — красивой замужней эстонки, за которой я безуспешно волочился в период съёмок, снискав комплимент самой Кардинале: «У тебя прекрасный вкус». Марика похорошела ещё больше, но моё появление не вызвало у неё никакого душевного трепета. Грех было жаловаться на скверную память членов трудового коллектива отеля. Нет, меня решительно все узнавали, но узнавали, так сказать, со знаком минус. Марика была занята глубокомысленной беседой со своими сослуживицами. Моё наивное желание пообщаться с ней на правах личного волокиты её отнюдь не воодушевило. Она даже не сочла нужным улыбнуться:
— Вы же видите, я сейчас занята.
Парировать этот убийственный аргумент было нечем: моя карта была бита. Чёрт бы побрал этих чухонок! И Северянина с его эстляндскими восторгами. Ничего себе «оазис в житейской тщете!» Куда уместнее в данный момент звучало бы его более сдержанное резюме: «И впору человечьи лица без человеческой души».
Меня даже в жар бросило: неудобно перед Володей — наобещал, привёз, и такой пассаж. Но Марика была моим последним шансом, и надо было всё-таки попытаться растопить эту груду льда. Но чуть позже. А пока я предложил Володе выпить по чашечке кофе в мини-баре, расположенном в самом холле, пока Марика освободится. Удобно устроившись перед стойкой бара, я взглянул на барменшу и... признал в ней Стеллу.
Успев испытать двойное унижение за неполных полчаса, я решил, что и она будет себя вести «в эстонском стиле», но упустил из виду её происхождение. Поздоровавшись со мной первой, Стелла поинтересовалась целью нашего приезда. Я заметил, как она посмотрела на Высоцкого: конечно же, сразу его узнала. Я уже не сомневался, что она нам поможет и с грустью поведал ей о прохладном приёме, оказанном мне её коллегами. Не мешкая, Стелла поднялась к директору отеля и быстренько устроила нам двухместный номер. Расплатившись за номер и договорившись с нашей неожиданной спасительницей об ужине в любом из выбранных ею ресторанов, мы вышли во двор. Удовлетворённые, мы благодушно прогуливались около отеля, любовались осенними клумбами и вели «литературную беседу».
Почему-то речь сразу же зашла о Маяковском и его поэтической школе. С поразительной самонадеянностью я расправлялся с Поэтом, обвиняя его в «одномерности» и противопоставлял ему Мандельштама и Цветаеву как образцы «многослойности». Володя смущённо пытался парировать мои наскоки, цитируя, в качестве примера поэтической смелости, знаменитые строки:
Упал двенадцатый час,
Как с плахи голова казнённого.
Но я уже закусил удила:
— Словесная эквилибристика, — отрезал я с категоричностью провинциала-полузнайки. Лихо разделавшись с Маяковским, я взялся за Вознесенского с Евтушенко, правда, милостиво признав за ними даровитость, которую они «бесцеремонно эксплуатируют». Меня всегда огорчала Володина завышенная оценка этих двух «властителей дум», его странная терпимость к их бескрылой и услужливой музе. Ведь как же нужно не уважать себя, чтобы опубликовать «Ленин в Лонжюмо» и «Братскую ГЭС»?! А вот Андрей Тарковский говорил мне о них с откровенной брезгливостью: «Ради популярности эти двое готовы на все. Если они её вдруг лишатся, то побегут по Москве нагишом, лишь бы снова оказаться в центре внимания»...
Терпимость Высоцкого удивляла. Он явно чурался роли арбитра, считая, видимо, что талант искупает многое. На моей памяти он только однажды высказался резко об известных деятелях искусства, и то, когда был в подпитии. В 1974 году я впервые услышал от него осуждение оппортунизма других: «Они оба, оба всеядны — и Никита, и Андрон». Речь, понятно, шла о Никите Михалкове и Андроне Кончаловском.
У Баратынского есть строки, словно напрямую адресованные Высоцкому.
Когда тебя, Мицкевич вдохновенный,
Я застаю у Байроновых ног,
Я думаю: поклонник униженный!
Восстань, восстань и вспомни: сам ты Бог!
Но самозванство было не в натуре Высоцкого: он терпеливо дожидался официального приглашения на Олимп. Не дождался. Опасность своему олимпийскому спокойствию «боги» видели именно в «поклоннике унижённом». Поэтому и присвоили творцу гениального «Истребителя» статус «блатаря» и «меньшого брата». Видимо, они инстинктивно чувствовали, что очистительный шквал его поэзии заглушит их заискивающую перед эпохой лиру.
— Володя! — вмешался откуда ни возьмись в наш поэтический диспут взволнованный женский голос. С недоумением обернувшись, мы увидели пару радостно устремлённых на нас сияющих чёрных глаз.
— Галя, чёрт возьми, как ты здесь оказалась? Ты что, одна? — изумлённо уставились мы на этот полуденный призрак.
— Нет, с Аней...
И вот уже нарушено хрупкое перемирие наших душ с действительностью; оказалось под угрозой и наше суровое мужское уединение. Московские тревоги прилетели вслед, в прах разметав обретённую с таким трудом безмятежность.
Это была странная пара. Две манекенщицы, Аня и Галя. В ту пору не было стюардесс, были бортпроводницы; не было манекенщиц, были демонстраторы одежды. Чтобы лишить эти редкие и изящные профессии ореола исключительности, их преднамеренно драпировали в тяжеловесные словеса неудобоваримых названий. Но даже прозаическая запись в трудовой книжке — была не в состоянии превратить этих изумительных красавиц в заурядных совслужащих. Они были антиподы. Страстная красота башкирских степей, дарованная Гале, соперничала с тихой прелестью мерцающей снежной Ани.