Шрифт:
— Коля, поди отсюда, — относится хозяин к сыну, который уже стоит около стола, уставившись на гостя.
— Пущай выйдут-с, — добавляет гость.
— Иди же. При детях-то, знаете, не тово… как-то…
— Справедливо-с. Так, говорю, дочка была, то есь одно слово… Вот она к себе Петьку-то и примани. Дескать, то, се… милашка… розанчик… Ну, и все такое. Малый растаял, зачал туда ходить к ней, зачал ходить, до того дошел, что почесть и днюет и ночует там. Заложился для нее весь. Оставалось у него муки третной пуда с три да тюфяк. Он, что же? Возьми, из тюфяка вытряси мочало, да и набей его мукой. Опосля того взвалил на плечи, да к купцу Кочеглыжину на Пятницкую улицу и снес, а там продал никак за рубль. Как узнала я, — мне хозяйка-то говорит: — что такое дело вышло, так залилась горючими! Думаю: господи! Такая крупчатка! Ах, мука! Рыдаю, говорит, не могу удержаться. Легла спать — плачу! Слышу, к заутрене ударили, встала, пошла: все рыдаю. Аттеда иду — тоже. Слышу, на паперти говорит кто-то: «Ах, батюшки мои! Верно, у нее кто помер». Как перед богом, сама говорила. После того не утерпела баба, прибежала ко мне, рассказала про все. Думаю: вот комиссия! Нечего делать, слез с кровати, оделся, иду к нему на квартиру. Хозяйку послал вызвать его каким-либо манером; сам стою за воротами. Жду. Выходит в сертучишке каком-то, без картуза… Увидал я его, говорю: «А, здорово, говорю, Петя!» Да, к примеру, за шиворот его и сцапал. «Что, говорю, не зайдешь никогда?» Малый это егозит, ежится, дескать: ослободите, выпустите шиворот-то. А я будто не замечаю, загребаю это в руку-то еще, говорю: «А я, мол, жду, авось, думаю, Петя зайдет когда-нибудь. Хоть пирожка когда поест». Сжал я малому шею, то есь вот не провернет языком: надулся весь, хочет вырваться. Не-э-эт, думаю, не туды попер! и продолжаю: «Ныне, говорю, обедни отходят в одиннадцатом часу, так прямо бы к пирогу». Да, извините, по сусалам-то его, по сусалам. Завыл малый. «А что, говорю, не зайдешь. Да ты, говорю, не ори: неравно подумают — грабят кого, а нешто я тебя граблю? Я тебя добру учу». Ну, признаться, произошла у нас битва немалая!.. Потолковали мы с ним тут в этаком же роде, воротился я домой, думаю: укротил. Ан через неделю хозяйка доносит опять: — так и так, малый опять расклеился и дает этой девке расписки: «мол, нарушив семейное, к примеру, спокойствие… сего числа обязуюсь в замужество взять» и прочее. Окромя того, зачал шмыгать по трактирам. Я подумал этак-то, взял да и написал в село зятю. Дескать, приезжай, по той причине, как сын твой сущей свиньей стал. А сам пустился отыскивать оголтелого-то в трактирах. Приезжаю в «Везувий», вижу: малый на биллиарде жарит; увидал меня — прямо с кием в окно. Я за ним — он в другой трактир. Я опять — он домой. Я за ним, загнал домой, подступаю. «Так ты так-то, говорю, своего отца бережешь? а? так-то, говорю, к сану готовишься?» А он мне: «Да вы чего?» говорит. «Как чего?» — «А так; я вас вытурю отседа по шеям! (Изволите видеть, просвещение-то!) По шеям-с, говорит, вытурю, потому вы в неузаконенный час пожаловали». А было первого половина, ночью. «В какой неузаконенный?» — «А в такой!» И почал мне грубить. Опасаясь его, — человек пьяный, буйный, — господь его знает: он тут те на месте уложит… опасаясь, говорю, его, удалился я домой… Через месяц прибыл родитель. Только что было пришли мы с супругой из рядов, — нужно было пол-аршина серпянки прикупить, — только пришли из рядов, говорю, в шестом часу дело было, ан через полчаса и пожаловал дьякон. Поросенка мне в гостинец привез. Только я после посмеялся же над ним; поросенок, доложу вам, самый изможженный: худоба это, хворость во всем теле; зубы ощерил, на боках синяки. Ну, думаю, угостил, спасибо! Однако я виду не подал: родственник! Не подал, говорю, виду. Идем мы к Петрушке на квартиру. Приходим. Дьякон и говорит: «Братец, неужто это все правда, что вы мне писали?» Я говорю: «А вот увидишь». Дьякон это поднял кверху руки, закрыл глаза, говорит: «Боже, очисти мя!» Я говорю: «Пойдем». Приходим к хозяину; племянника не было; мадам эта сидит, шьет что-то… Я этак кашлянул, думаю: «Надо за родню заступиться!» Подхожу к девице, говорю таково вежливо, говорю: «Что это вы, сударыня, изволите шить?» — «Салоп-с», говорит. «Салоп-с? Стало быть, приданое, выходит?» — «Нет-с, говорит, это одной советнице». — «Советнице-с! Так! А себе-то, говорю, еще не принимались шить? Али уж сшили всё?» — «Какое себе?» — «Что же, говорю, вы нас на свадьбу не приглашаете?.. Мы ведь тоже, говорю, родственники, какие ни на есть. Хоть завалящая, да родня. Вот они, говорю (на дьякона-то указываю, а он стоит в углу у двери, мнет шапку в руках), вот они, говорю, так отцом жениху доводятся». — «Какие, говорит, женихи?» Ну, тут уж я не мог преодолеть себя! «Ах ты, говорю, такая! Ах ты сякая! Да я тебя в острог!» Довольно я тут на нее побрехал. А девка тогда себе: «Да ты чего же, говорит, тут орешь-то? Да ты что такое? По какому указу? Откуда-а? Да я сама в суд-то дорогу найду! Да у меня, говорит, все по документам. Али мы дураки?» Орет! Зятек мой перепугался, дергает меня за рукав, говорит: «Братец! Ради господа! Что за гам такой! Да не кричите вы! Боже мой!» Я говорю: «Как? Не кричать? Ну, не буду». Сел в угол, сижу, не пикну, потому обидно мне! — хотел за своих за родных заступиться, а тут они сами в омут головой прут. Взял и молчу. Тем временем вылезает из спальни ее родитель; прямо со сна. «Вы, говорит, что тут разгорланились, господа честные? А вы, ваше привелебие (это дьякону-то), по каким причинам пожаловали? а? Я, говорит, ведь не посмотрю, что вы такое лицо: у меня прямо в часть!» Дьякон стоит ни жив ни мертв. Смотрит на меня. Дескать: помоги! Э, думаю, нет-с! «Как знаешь, говорю, как знаешь! Я молчу…» Сижу ровно пень. Началась у них тут возня! Отец-то документы кладет на стол, говорит: «Вот-с какое дело!..» Дочка кричит: «Я теперича сама-друга». Зять мой молит, просит их, — не берет. Жаль мне стало его, встаю. «Ну, говорю, нечего делать…» И повел все это дело по форме, по пунктам. Дескать, это как? А это? А вот это-с? А в Сибирь не желаете? Как пошел, как пошел! Мещанин мой присел. Эта-то тоже язык свесила, — молчок! Бились этак-то мы часа четыре, насилу помирились на сотне. Сто целковых — легко сказать!
— Бедному человеку! А-а-а?..
— Да-с! Ну, за это я Петьку тоже осчастливил, даже захворал.
— Ну, а девица-то?
— А девица-то вышла вскорости за мастерового. Сказывают, этакий дылда длинный да сухопарый: урод уродом. Но девка ничего; говорит: сойдет! «Хоть лучинка, да мужчинка!»
— Ишь ты ведь…
— Так-то-с. А тем временем ребятишки болтаются, время уходит…
Гость слегка приподнимается на стуле, поправляет полы и садится снова.
— Вот так и мучаешься все!
В комнату входит хозяйка, приземистая женщина в чепчике, закалывая булавкой платок на груди. Она здоровается с гостем и садится в противоположном углу комнаты. В ту же минуту к ней бросается один из множества младенцев, — издали протягивая руки, чтобы ухватиться за платье.
— Вот я сидела в той комнате, — начинает хозяйка, трогаясь на стуле, — так слышала: вы что-то про учителей толковали.
— Д-да-с? — вопросительно произносит гость.
— Вот у нас тоже. Что я вам объясню. Занадобился Гаврюше учитель. Попросили добрых людей — нет ли, мол? Прислали. Покойник Митрий Митрич рекомендовал. Пришел это учитель. «Как, говорим, цена?» — «Да, говорит, четыре целковых» (окромя пищи и фатеры, потому мы учителей у себя помещаем). «Как, говорю, четыре целковых? а? (Хозяйка поднимается со стула и во все продолжение своего рассказа шаг за шагом приближается к гостю.) Как четыре? Да где это такие цены виданы? В коем царстве? говорю: неужто харчи-то ни во что не ставите? Ведь вам, говорю, не подашь гороху? Ведь вам подай щей с мясом, да жаркое, да пятое, да десятое».
— Ноне все так-то не рассчитывают ничего. Что, мол, такое! А поди-ка, отведай, — перерывает гость, посмотрев на хозяина.
— Д-да! — продолжает поглощенная рассказом хозяйка, отгоняя рукой сынишку, который жмется около нее. — «А теперича, говорю, подите-ка, приступитесь к говядине-то. Об огузках мы не говорим — это не наша пища, не по карману; а вот хоть ребрушко или грудинка. Ведь она, говорю, пять копеек фунт! Нынче пять, завтра пять, ан и расход».
— А то как же? Оно по мелочи-то и не видать… — «Окромя того, говорю, чай, сахар…»
— Барыня! а барыня! — раздается из передней:- ставить, что ль, пироги-то?
— Постой… «Окромя того, говорю, чай, сахар. Опять и то — прачка… возьмите, говорю, в расчет…»
— Ей-богу, правда, — продолжает плачевно голос из передней: — печка простынет.
— Отстань! Говорю: «Прачка, — ведь она с вас по пятаку за рубаху сдерет. Это, говорю, тоже расход. Как вам, говорю, не грех цену-то такую заломить? Да еще, говорю, середы и пятницы мы по христианству держим, едим рыбное».
— Барыня! — жалобно произносит кухарка.
— «Рыбное. А подите-ка с рублем, говорю, на базар».
— Что ж мне с пирогами-то делать?
— Да поди к ней, — говорит хозяин.
— Сейчас. Говорю: «Ну-ка, с рублем-то подите на рынок да поторгуйте на семерых рыбки»… Сейчас иду, постой!.. «Так вам и дадут по три пискарика на душу. Так-то…» Ну, что там? — заключает хозяйка, направляясь к двери и ведя за руку сына; но сделав два шага, она останавливается и продолжает, обернувшись к гостю боком: — Так я его тогда урезала — страсть! Я говорю: «Этак, говорю, можно на шею сесть бедным людям! Это, говорю, без всякой без совести, простите меня».
— Барыня!
— «Это, говорю, подло, бесчестно, говорю, — четыре целковых».
— Да ну, иди, что ль, к ней, — перебивает муж.
— Пойду; чего тебе?
— Иди; слышь, зовет.
— Ну и пойду.
Супруга замолкает и пристально смотрит на мужа.
— Так вот какое горе, — относится она к гостю. — Пойдем, Миша.
— Да, трудно жить на свете! — замечает гость.
— Трудно!
Немного погодя гость собирается в путь.