Шрифт:
— Это которые полком тут стоят?
— Они.
— Ну-с?
— Ну, я при них…
— То есть как же это: по хозяйству?..
— Нет… Я, собственно… Как они проезжали, и видят — я сирота… «Поедем», — говорят… Ну я, конечно…
— Да-да-да… Что ж? дело доброе.
— Вот вы надсмехаетесь!..
— Чем же-с?.. Даже ни-ни.
«Э-э-э! — подумал Порфирыч, — вот она, птица-то!» — и замолчал.
Тишина в сарае продолжала быть бессонной, и это очень растрогало Порфирыча; он вздохнул и обратился к соседке с каким-то вопросом.
— Ах, оставьте!.. Я и так уж…
— Что такое?..
— Да самая горькая…
— То есть из-за чего же?
— Голубчик! Лежите смирно! Я вас прошу!
— Помилуйте, из-за чего же горькие? Будьте так добры…
Обозначьте!
— Они уезжают: капитан-то…
— Н-ну-с. Что же? И господь с ними…
— Хотели меня замуж выдать, да кто меня возьмет?
— Как кто? Конечно, ежели будет от них помощь…
— Они дают деньгами…
— Много ли?
— Полторы тысячи…
У Порфирыча захватило дух.
— Ка-как?.. Пол-лтар-ры… Вы изволите говорить — полторы?
— Да… Перед венцом деньги.
— Раиса Карповна, — проговорил Порфирыч… — Верно ли это?
— Это верно.
— Я приду-с… К господину капитану… Приду-с!
— Голубчик! Вы надсмехаетесь?
— Провались я на сем месте… Завтра же приду!..
— Ах, миленький… Обманываете вы… Я какая… Вы не захотите…
— Да я скорей издохну… Деньги перед венцом?
— Да, да… Уж и как же бы хорошо… Не обманете?
— Ах!.. Раиса Карповна! Да что ж я после этого?..
— Голубчик!..
Между тем Кузька, улегшийся на траве за селом, был в большом унынии: ничто не могло расшевелить его настолько, чтобы заставить разделить общие удовольствия; его одолевала полная тоска. Долго лежал он молча. Взошел месяц, над болотом стал туман, заквакали лягушки, и на селе не слышалось уже ни единого человеческого звука. Наконец тошно стало ему здесь. Он решился идти в село на ночлег.
На сельской улице не было никого; только на одном из крылец сидел хмельной дворник и разговаривал с бабой, стоявшей на улице,
— Арина! — говорил дворник.
— Что, голубчик?
— Уйди, говорю, отсюда.
— Илья Митрич! За что ж ты меня разлюбил? Господи!
Сирота я горемычная…
— Арина! говорю: уйди! Слышь?..
— Илья Митрич!
— Я говорю, уйд-ди!
Кузька вошел в первые отворенные сени, спросил у хозяина позволения ночевать и лег с глубоким вздохом, надеясь, что, может быть, завтра будет легче на душе.
Но надежды его не сбылись и завтра. Во-первых, он снова был без руководителя, так как Прохор Порфирыч совершенно увлекся ночной соседкой, чему в особенности способствовали полторы тысячи «перед венцом». Второе несчастие Кузьки состояло в том, что утро другого дня не имело даже и того напряженного веселья, каким обладал вчерашний вечер: публика рано начала собираться в город, так как все самое интересное в празднике было уже вчера.
Девицы и кавалеры, встречаясь друг с другом при дневном свете, были даже нелюбезны.
Публика разбредалась. На сердце Кузьки становилось все тяжелей и тяжелей: он не выносил с гулянья ни одного приятного ощущения; рубль семь гривен, которые он пожертвовал себе на увеселения, были целехоньки. «Неужели же, — думалось ему, — с тем и домой воротиться!» Как за последнюю надежду, ухватился он за мысль — снова пойти в кабак.
В кабаке было множество посетителей… Пили, говорили с пьяных глаз что-то совсем непонятное, спорили, жаловались.
Внимание Кузьки было привлечено компаниею подгулявшей молодежи.
— Нет, не выпьешь! — кричал один.
— Ан врешь!
— Что такое?
— Да вот Федор берется четверть пива выпить на спор.
— Дай, об чем?
— И спорить не хочу…
— Нет, нет, пущай его! Друг, пива!
— Поглядим…
Явилась четверть пива в железной мерке; Федор перекрестился, поднял ее обеими руками и принялся цедить.
Публика следила за ним с особенным вниманием.
— Н-нет! — произнес неожиданно Федор — и хлопнул четвертью об стол.