Шрифт:
Человек с таким сердцем, с таким чувством и чувствительностью и есть, как мы думаем, человек интеллигентный. И такой человек всегда был, присутствовал в самой среде народной массы,работал в ней не во имя звериной, лесной правды, а во имя высшей божеской справедливости. Наши интеллигентные прародители были так умны, знали, должно быть, так хорошо народную массу, что для общего блага ввели в нее «христианство», то есть взяли последнее слово,и притом самое лучшее,до чего дожило человечество веками страданий. И слово это, проповедывавшее высшую степень самоотречения, они не побоялись внести в среду людей, которые «звериным обычаем живяху». Общество, которое жило таким образом, очевидно было вовсе не приготовлено к восприятию такой непривычной новизны; ему бы, если верить нынешним нашим руководителям, надобно было пережить весь смрад развалившегося мира, прежде чем вкусить христианство. Но наши прародители, повторяем, знали свой народ, хотели ему добра и, как люди, которые сами близко жили к природе, знали, что такое значит жить «звериным обычаем», — знали, что звериному обычаю незачем переживать всевозможные благообразные изменения этого обычая, раз уж есть нечто лучшее, высшее всего этого зверинского благообразия. Они взяли то лучшее, что только выстрадало человеческое сердце, взяли христианство, и притом в самом строгом, не подслащенном виде… Теперь мы роемся в каком-то старом национальном и европейском хламе, в национальных и европейских мусорных ямах…
Итак, в русской народной массе всегда был интеллигентный человек. Он, вооруженный христианскою идеей, шел безбоязненно в массу народа, которая жила звериным обычаем. Частенько его колотили дрекольями, но он не унывал и неустанно твердил одно: «не сдирай шкуры с ближнего!» Этот интеллигентный человек был настоящий работник народный, и работник практический; чудеса наших угодников весьма не блещут разнообразием; да настоящие интеллигентные работники в народной среде, зная эту среду за практическую, и действовали также практически. Когда одного из проповедников христианства жители нынешнего города Владимира выгнали из города, он не унялся, а поселился неподалеку от города в лесу и здесь, не надеясь успеть с звериными сердцами родителей, стал приманивать к себе молодежь. Молодежь также отлично знала, что соловья баснями не кормят. Знал это и проповедник и счел необходимым, прежде нежели начать проповедывать, привязать их к себе угощением: стал он до отвала кормить молодежь кашей; после каши молодежь стала уж слушать его волей-неволей, а потом поняла и увековечила его память. Все наши наиболее чтимые угодники непременно были самые практически-деятельные, добрые, чувствительные люди. Тихон Задонский покупал мужикам семена, земледельческие орудия, хлопотал за них в тюрьмах. На эти расходы он истратил все, что имел: даже перину продал; часы карманные тоже продал; после его смерти осталось денег 14 рублей ассигнациями. Этот прекраснейший образец человечности (по страстности и вниманию к положению ближнего, по негодованию на условия его темноты и, главное, по пониманию христианства) не мог довольствоваться важным саном архиерея и правом поучать стадо словесно, — он добровольно отказался от архиерейской кафедры и удалился в монастырь, где ему представлялась возможность вмешаться с своею деятельною любовью в народную среду. Эта интеллигенция «угодников божиих» внесла в народную русскую массу бездну всевозможной нравственной и физической опрятности (посты, браки в известное время года и т. д.). Но главное-то — они старались «развить эгоистическое сердце человекав сердце всескорбящее,обобщить его разумом и в свою очередь оживить им разум…» [1] Вот эта-то тенденция — превратить эгоистическое сердце в сердце всескорбящее — и была положена в основание народной школы, училища, основанного на псалтыре, и т. д. Цифири учили плохо, были бирки, а землю мерили (да и сейчас мерят) лаптями, «носком в пятку». Но воспитание сердца было настойчивое; учеба была тиранская, но касалась она не расчета, не выгоды, не простого, ненужного знания, а проповедывала ту самую «строгость» к самому себе и к ближним, которая нужна и важна в человеческом обществе вопреки той правде дремучего леса, в которой оно обязано жить. Человек чувствовал, что эта правда жестока, несправедлива, и хотел сдержать ее «строгостью» справедливости. Худо ли, хорошо ли, а эта проповедь нравственных обязанностей человека к человеку проповедывалась и лежала в основании старой школы, когда люди жили звериным обычаем. Ничего практически полезного, в смысле реализации этого учения о «божественном» в каком бы то ни было виде выгоды или удобства, — эта школа не давала; напротив, она учила прямо необходимости в некоторых житейских отношениях нести убыток — подавать нищим, убогим, жертвовать на храм и т. д. А между тем такую школу народ почитал за серьезную, гораздо более серьезную, чем теперешняя, где можно узнать массу чисто практически полезных сведений об удобрении, навозе и т. д. Практической пользы в хозяйстве, в доходе, не могло быть ровно ни от какого чтения или заучивания наизусть, например, псалтыря. Всякий знал, что из этих рыданий псалмопевца «не сошьешь шубы», а долбили, и плакали, и наказывали за неуменье выдолбить, потому что видели нравственную необходимость глядеть на себя и на окружающих не с одной только точки зрения дремучего леса. «Божественное» знакомило с нравственными обязательствами и задачами человека. Худо ли, хорошо ли знакомило, а знакомство давало по крайней мере возможность знать, что это— что-то серьезное, важное, хотя и не прибавляет в доходы ни копейки, а, напротив, убавляет.
1
Как настоящая, так и предшествовавшая цитаты из Герцена заимствованы из книги Н. Страхова «Борьба с Западом».
Вот эту-то божескую правду народ и считал важною в старинной псалтырной и часословной школе. Теперь же, когда времена значительно изменились, когда нет татарина, барина, когда общественные и частные отношения в народной среде осложнились, облеклись в новые формы, — этой высшей точки зрения на окружающее и нет в современной школе. Нет той науки о высшей правде,которая бы дала теперьчеловеку возможность сказать себе, что справедливо и что нет, что можно и что нельзя, что ведет к гибели и что спасает от нее. При осложненности современных отношений в народной среде эта наука о высшей правде должна бы значительно раздвинуть пределы переработки эгоистического сердца в сердце всескорбящее, то есть, говоря проще, должна бы прямо, смело и широко касаться самых жгучих общественных вопросов — тех самых вопросов, до которых додумалась и дошла человеческая всескорбящаямысль в ту самую минуту, которую мы переживаем. «Как! — воскликнет читатель, — вы хотите, чтобы в школе разговаривали о труде и капитале, хотите, чтобы так называемые общественные, проклятые вопросы были поставлены в школьном ученье на должную высоту, чтобы все деревенские мальчишки рассуждали о пролетариате и т. д.?» А почему же нет? Что это за запрещенный плод? Почему эти жгучие вопросы не могут быть поставлены прямо, широко, сделаться достоянием общественной мысли? На чем основано невозможно жестокое гонение всякой малейшей попытки показать народу ряд огромных общественных задач, которые к тому же решать так или иначе будет этот же самый народ? Отчего «жгучие вопросы» должны быть недоступны этому крестьянскому юноше, который по выходе из школы будет и семьянин и общественный деятель, гласный, судья, присяжный, или — нищий, вор, грабитель, убийца и т. д.?
Я решительно не понимаю и не могу придумать ни единого веского мотива, который бы хотя мало-мальски объяснял такое необузданное преследование разговоров об общественных вопросах в народной среде. Да не только в народной, а и в так называемом интеллигентном обществе вопрос о богатом и бедном, поставленный так прямо, как он поставлен, например, на картинке о богатом и бедном Лазаре, — и то почти невозможен без некоторого внутреннего страха за будущее того ребенка, который сумеет понять этот вопрос в существующих формах. Между тем если б мы имели практическую смелость наших прародителей, которые, как мы знаем, брали для своего народа последнее слово того исключительносправедливого и хорошего,до чего дострадалась человеческая мысль, так мы именно не должны бы были бояться прямо, без всяких экивоков, смотреть в глаза тому положению, которое переживает человечество старше нас в настоящую минуту, безбоязненно отделять зло от добра и брать для нашего народа исключительно только последнее, не страшась того, что оно, быть может, и не придется иному по вкусу. Чтоб яснее было видно, что мы считаем злом и что добром, приведем следующие два примера.
Как известно, при открытии банка Бонту его святейшество папа Лев XIII взял для поддержания репутации этого банка акций на 50 тысяч франков. Подержав их у себя некоторое время, святой отец почуял, что дела банка ненадежны, и поэтому, улучив удобную минуту, когда акции банка, купленные по 400 франков, достигли цены 2400 франков, продал их и таким образом ни за что, ни про что положил к себе в стол 250 тысяч франков чистого барыша.
В тот самый день и в том же самом нумере газеты, в котором было напечатано это радостное известие, среди разных ежедневных мелочей было рассказано такое происшествие: недалеко от Кенигсберга, в одной прусской деревне, крестьянка зарезала своих пятерых детей и сама хотела утопиться; но так как близ той деревни, где она жила, речка была мелкая, то она имела мужество перенести свое горе и отчаяние до Кенигсберга, на расстоянии пятидесяти верст, и там бросилась в глубокую реку. Ее вытащили, а когда привели в чувство и стали расспрашивать о причине ее жестокого поступка с детьми, ее отчаяния, то она сказала в свое оправдание (!), что она выбилась из силна работе. Муж ее, изувеченный в последнюю славную франко-прусскую войну, не мог работать. Вся тяжесть труда лежала на ней, и вот она, измучившись, выбившись из сил(буквально!), решила выйти из жизненных тисков таким решительным и ужасным образом.
Вот, как нам кажется, самые характерные черты ненавидимых нами европейских порядков. Раз человеческое общество дожило до возможности иметь в своей среде такие крайности существования, как существование деревенской бабы, выбившейся из силот работы для насущного хлеба, и человека, который «заработал» в одно мгновение, не шевельнув пальцем, 250 000 франков, — раз существуют воззрения, вследствие которых поступок папы не считается предосудительным (наверно, множество людей скажут: «ловко, отче, сумел, во-время!» и т. д.), а поступок женщины, доведенной до отчаяния, преступлением,раз все это есть и раз все это связано между собою рядом каких-то, всеми признаваемых за неизбежное, оправдательных доводов, не трудно видеть, что общество это таит в глубине своей смертельную язву огромной неправды, что шаблонные оправдательные доводы — ложь, обман, то есть не трудно видеть ту правду,которая видна из-за этой лжи человеческих отношений.
Теперь спрашивается, если мы знаем (а наше русское счастие и состоит в том, что все это мы можем и видеть и знать, не развращая себя развращающим опытом) — если мы знаем, что такие порядки в результате сулят несомненнейшую гибель обществу, их выработавшему (что мы тоже отлично знаем),то почему же у нас не хватает способности на ту простую практическую правду, которою обладали наши прародители, вводя христианство в сознание народных масс, чтоб открытоне признать этих порядков ложью, чтоб открытоне взяться за ту правду, до которой дострадалось человечество и которая виднеется из-за этой лжи? Хотим ли мы, чтобы такие же порядки развивались в массе нашего освобожденного народа? Хотим ли мы, чтоб он со свежим аппетитомвозлюбил эти порядки? Если не хотим, то нам нечего бояться положить правду в основание народного образования, нечего бояться ввести в школы «строгость» в разработке проявления этой правды — дома, на улице, на сходке… И вот за эту-то науку, касающуюся строгости, то есть высшей правды среди новых, сложных общественных отношений, сложившихся в современной народной жизни, народ наш и был бы несомненно благодарен школе и сказал бы непременно: «да, учат добру». А этого-то и нет! Есть все, кроме возможности говорить о высшей справедливости человеческих отношений. И вот в школе скучно и учителю и ученикам…
XII. Заключение
В этой заключительной главе нашего очерка, оказавшегося, как мы сами хорошо сознаем, весьма неладно скроенным и не вполне крепко сшитым, мы хотим, во-первых, сказать два слова в объяснение этой «неладности» очерка и, во-вторых, договорить то, что в нем не было еще договорено. Желание отметить значение в народной жизни «земли», о которой крестьянин вопиет не только с экономической стороны, но и со стороны нравственной, то есть показать, что земля нужна ему не только для того, чтобы быть лучше сытым (что тоже крайне бы желательно), но и для того, чтобы сохранить все своё миросозерцание, чтобы развить и укрепить на основании его свои семейные и общественные отношения, свою мысль, свое чувство и т. д., — это желание было возбуждено в нас теми многочисленными мероприятиями, направленными к улучшению и устроению народного благосостояния, о которых мы благодаря газетам имеем целые десятки известий. Жадно интересуясь, в качестве деревенских жителей, всеми этими известиями и радуясь, что «наконец» «что-то» «как будто» «в самом деле» затевается хорошее, мы в то же время, и тоже в качестве деревенских жителей, не можем не видеть, что обилие мероприятий и обилие известий не блещут знанием народной действительности, не отделяют главное от третьестепенного или вовсе ненужного, разрабатывают вопросы несущественные, оставляя в стороне самые насущные, толкуют о стропилах, когда не выстроены еще и стены, строят печку на том месте, где еще нет дома, и т. д. С нашей деревенской точки зрения нам кажется, что если бы прежде всего, прежде вопросов о народном пьянстве, самоуправлении, «уездной проблеме», всесословной волости, был поставлен на очередь и хоть мало-мальскиудовлетворительно разрешен вопрос земельный, то не было бы даже и надобности выдумывать такую укупорку бутылки водки, которая бы заставила пьяницу провозиться над этою бутылкою год, прежде чем получилась бы возможность добыть из нее одну рюмку, не было бы надобности в выдумках пятнадцативерстных расстояний одного кабака от другого и других бесплодных, а иногда и смешных проектов. [2] Нам кажется, что будь разрешен только этот главнейший, существеннейший вопрос народной жизни, вопрос благосостояния и нравственности, как немедленно же, будто свежим и сильным дыханием ветра, стало бы «относить» и от кабаков, и от волостных судов, и от «общественных» помойных ям самоуправления тучи того смрада, который над ними навис и который гнетет их и давит. Смрад этот, который не дает ни дышать, ни думать и который, смеем уверить читателя, не будет разогнан никаким образом, если на него будут, как веером, махать тем или другим замысловатым проектом, сам собой исчезнет как дым, рассеется в пространстве, «яко воск от лица огня» растает от одного только добросовестного удовлетворения насущнейшей народной нужды и от добросовестного признания тех последствий, которые выльются в известные требования и произойдут после того, как главноебудет удовлетворено.
2
В одном из №№ «Сельского вестника» напечатано мнение о мерах против пьянства, принадлежащее перу какого-то крестьянина. Этот мудрец предложил такую меру: сделать кабаки без дверей на улицу. На улицу должно выходить крошечное окно, в которое можно было бы просунуть бутылку.