Шрифт:
– Неужели? Дай я тебе еще налью.
– Мэтью уходит.
– Можно будет вздохнуть спокойно.
– О, Эндрю, приветствую, рад, что вам удалось приехать.
– Воспользовался вашим любезным приглашением. Надеюсь, не опоздал?
– Мне очень хочется познакомить вас с моим младшим сыном. Кстати, Эндрю, хотелось бы знать, кто вон тот бравый господин. Не соизволил представиться.
– А, это Макмарахью. Явился непрошеным… попросить его удалиться?
– Нет. Всего хорошего, Мэтью, ждем тебя вскоре на ужин.
– Боже, явился Остин!
– Неужто!
– Смотрится вполне прилично.
– Уже слегка пьян.
– Это Остин Гибсон Грей?
– Да, тот, что…
– Лотти, дорогая, ты разговаривала с Мэтью?
– Нет.
– Наверное, он уже ушел…
– Да.
– Эндрю, мы очень надеемся, что ты уговоришь Ральфа…
– А Людвиг с Карен беседуют о греческих вазах.
– Патрик обручился с Генриеттой Сейс.
– Ричард, подвезешь меня до дому?
– Извини, Энн, но я уже везу Карен.
– Мэтью привел своего слугу, ирландца.
– Ну, это уже слишком!..
– Смотри, Клер совсем пьяна.
– Грохнулась без чувств в коридоре.
– Себастьян, не надо!
– Грейс, нас же никто не видит.
– Остин смотрит.
– Ну и тип!
– Ральф, пошли выпьем.
– О, Энни, отлично придумано!
– А Людвиг и Карен все еще спорят о греческих вазах.
– Ральф и Энн смылись в паб.
– Тс-с, Оливер!
– О, Эндрю!
– Помоги мне убрать Макмарахью.
– А кто это такой?
– Вон тот тип.
– А, понимаю.
– Как раз ругается о чем-то с Остином.
– Злобный парень.
– А сейчас пробирается в сторону Грейс.
– Поглядите только на Грейс и Себастьяна!
– Обнимаются!
– Целуются!
– Остин толкнул ирландца.
– Оливер, держи его за другую руку!
– Дерутся!
– Карен, едем домой!
– Нет, Ричард, я…
– Карен плачет.
– Карен, едем домой!
– А ирландец упал в коридоре.
– Остин обозвал Себастьяна хамом.
– Грейс плачет.
– Я просто в восторге от этой вечеринки!
– Значит, вас преследует эта сцена? – спросил Людвиг.
– Да, – ответил Мэтью. – Я увидел группу людей на площади и только потом понял, что это демонстранты. Была зима, желтые сумерки, кое-где уже зажглись фонари, сыпал негустой снежок. Они держали плакаты с лозунгами в защиту какого-то писателя, несправедливо осужденного. Их было, кажется, человек восемь, не больше. Это все смотрелось как-то… жалко. Небольшой группкой они торчали на снегу и под снегом с этим своим плакатом, все в темных пальто, ватные, бесформенные, в своих меховых шапках и ботинках. Они казались случайными, одинокими, вытолкнутыми на обочину – вы понимаете, что я хочу сказать? – будто в угол картины. И конечно, прохожие все до единого сразу отводили глаза, убыстряя шаг, потому что знали, что задерживаться опасно. И тут я увидел человека, который, казалось, тоже сейчас прошмыгнет мимо. Но он помедлил, потом подошел к ним и начал пожимать руки. Эти рукопожатия и… не могу найти слов… и эта площадь стали вдруг центром мира. Когда приехала милиция, он все еще стоял рядом с ними. Подъехало четыре машины. Все произошло очень спокойно, без малейшей жестикуляции, без криков. Милиционеры как-то даже устало помогали демонстрантам садиться в машины. Забрали всех, вместе с тем, который к ним присоединился. Вся сцена погрузилась во мглу, все исчезло, кроме снега, продолжавшего сыпать с неба. Темнело, и новые прохожие даже не представляли, что здесь произошло.
– И что дальше?
– Позже я узнал о них побольше. Новости ведь расходятся. Часть посадили в лагерь, часть – в психиатрические больницы.
– И того человека, наверное, тоже?
– Наверное.
– Какая бессмыслица.
– Да, – произнес Мэтью. – Да. То, что раньше было относительным, теперь стало абсолютным. Меня не покидает предчувствие конца какого-то пути. Политики и военные в прежние времена соблюдали правила приличия. В своих действиях держались определенных рамок. Ни одной нации не было позволено уничтожать другую, и государство не могло овладеть личностью настолько, чтобы отнять у нее всякую инициативу, всякую возможность развития. Поэтому тиранические режимы рано или поздно распадались.
– С вашей точки зрения, будущее разрушит эту закономерность?
Мэтью молчал. Был солнечный день. Слуга-ирландец по имени Джерати накрыл столик и подал чай. В своей карьере он сделал шаг вперед, потому что со двора перешел в дом. Теперь сидел на порожке и дремал. Ореховое дерево золотисто просвечивало, охваченное легкой дрожью. В небе, еле слышно гудя, шел на посадку самолет.
– Тогда, – вновь заговорил Мэтью, – имело смысл отдавать жизнь за идею, терпеть многолетние страдания. Эти хождения по мукам не всегда заканчивались гибелью, и, пройдя через них, человек мог сохранить собственную личность, благодаря повсеместной разболтанности у него по крайней мере был шанс, и то, что человек делал, было наделено смыслом и не могло быть уничтожено, и сам человек не мог быть уничтожен. Конечно, и тогда существовала жестокость, а при достижении определенной точки страдания разум отказывается служить. Но система не ставила себе целью быть жестокой. И это было не столько ее достоинством, сколько следствием все той же разболтанности. А теперь…