Шрифт:
И в Прутском походе случилось нечто странное: в самую опасную минуту перед сражением царь готов был покинуть войско, с тою целью, чтобы вернуться со свежими силами. А если не покинул, то только потому, что отступление было отрезано. "Никогда,- писал он Сенату,как я начал служить, в такой дисперации не были". Это ведь тоже почти значит: "вышед вон, плакал горько".
Блюментрост говорит - а врачи знают о героях то, чего не узнают потомки - будто бы царь не выносит никакой телесной боли. Во время тяжелой болезни, которую считали смертельною, он вовсе не был похож на героя.
"И не можно думать,- воскликнул при мне один русский, прославлявший царя,- чтобы великий и неустрашимый герой сей боялся такой малой гадины - тараканов!" Когда царь путешествует по России, то для его ночлегов строят новые избы, потому что трудно в русских деревнях отыскать жилье без тараканов. Он боится также пауков и всяких насекомых. Я сама однажды наблюдала, как, при виде таракана, он весь побледнел, задрожал, лицо исказилось - точно призрак или сверхъестественное чудовище увидел; кажется, еще немного, и с ним сделался бы обморок или припадок, как с трусливою женщиною. Если бы пошутили с ним так, как он шутит с другими пустили бы ему на голое тело с полдюжины пауков или тараканов - он, пожалуй, умер бы на месте, и уж, конечно, историки не поверили бы, что победитель Карла XII умер от прикосновения тараканьих лапок.
Есть что-то поразительное в этом страхе царя исполина, которого все трепещут, перед крошечной безвредной тварью. Мне вспомнилось учение Лейбница о монадах: как будто не физическая, а метафизическая, первозданная природа насекомых враждебна природе царя. Мне был не только смешон, но и страшен страх его: точно я вдруг заглянула в какую-то древнюю-древнюю тайну.
* * *
Когда однажды в здешней кунсткамере ученый немец показывал царице опыты с воздушные насосом, и под хрустальный колокол была посажена ласточка, царь, видя, что задыхавшаяся птичка шатается и бьется крыльями, сказал: - Полно, не отнимай жизни у твари невинной; она не разбойник.
– Я думаю, детки по ней в гнезде плачут!- прибавила царица; потом, взяв ласточку, поднесла ее к окну и пустила на волю.
Чувствительный Петр! Как это странно звучит. А между тем, в тонких, нежных, почти женственных губах его, в пухлом подбородке с ямочкой, что-то похожее на чувствительность так и чудилось мне в ту минуту, когда царица говорила своим сладким голоском с жеманно-приторной усмешечкой: "детки по ней в гнезде плачут!" Не в этот ли самый день издан был страшный указ: "Его Царское Величество усмотреть соизволил, что у каторжных невольников, которые присланы в вечную работу, ноздри выняты малознатны; того ради Его Царское Величество указал вынимать ноздри до кости, дабы, когда случится таким каторжным бежать,- везде уТаиться было не можно, и для лучшей поимки были знатны".
Или другой указ в Адмиралтейском Регламенте: "Ежели кто сам себя убьет, тот и мертвый за ноги повешен быть имеет". * * *
Жесток ли он? Это вопрос.
"Кто жесток, тот не герой"- вот одно из тех изречений царя, которым я не очень верю: они слишком для потомства. А ведь потомство узнает, что, жалея ласточек, он замучил сестру, Царевну Софью. мучает жену и, кажется, замучает сына. Первую жену - Евдокию Лопухину.
* * *
Так ли он прост, как это кажется? Тоже вопрос. Знаю, сколько нынче ходит анекдотов о саардамском царе-плотнике. Никогда, признаюсь, не могла я их слушать без скуки: уж слишком все они нравоучительны, похожи на картинки к прописям.
"Verstellte Einfalt. Притворная простота",- сказал о нем один умный немец. Есть и у русских пословица: простота хуже воровства.
В грядущих веках узнают, конечно, все педанты и школьники, что царь Петр сам себе штопал чулки, чинил башмаки из бережливости. А того, пожалуй, не узнают, что намедни рассказывал мне один русский купец, подрядчик строевого леса.
– Великое брусье дубовое лежит у Ладоги, песком засыпано, гниет. А людей за порубку дуба бьют плетьми да вешают. Кровь и плоть человечья дешевле дубового леса!
Я могла бы прибавить: дешевле дырявых чулков. "C'est un grand poseur! Это большой актер!"- сказал о нем кто-то. Надо видеть, как, провинившись в нарушении какого-нибудь шутовского правила, целует он руку князю-кесарю:
– Прости, государь, пожалуй! Наша братия, корабельщики, в чинах неискусны.
Смотришь и глазам не веришь: не различишь, где царь, где шут.
Он окружил себя масками. И "царь-плотник" не есть ли тоже маска - "машкерад на голландский манир?"
И не дальше ли от простого народа этот новый царь в мнимой простоте своей, в плотничьем наряде, чем старые московские цари в своих златотканых одеждах?
– Ныне-де стало не по-прежнему жестоко,- жаловался мне тот же купец,- никто ни о чем доложить не смеет, не доводят правды до царя. В старину-то было попроще!
Царский духовник, архимандрит Феодос, однажды, при мне хвалил царя в лицо за "диссимуляцию", Притворство (лат. dissimulatio). которую будто бы "учителя политичные в первых царствования полагают регулах". Правило, принцип (лат. regula).
* * *
Я не сужу его. Говорю только то, что вижу и слышу. Героя видят все, человека - немногие. А если и сосплетничаю - мне простится: я ведь женщина. "Это человек и очень хороший, и очень дурной",- сказал о нем кто-то. А я повторяю еще раз: лучше ли он, хуже ли людей, не знаю, но мне иногда кажется, что он - не совсем человек.