Шрифт:
— Ну, Володька да Левка, да и тябе, Вадька, послушать не мяшаит, скажу-ка я вам, как чятал я свой первой рассказ на сяминаре у Бабеля Исака Мануилыча, учителя свово, по навету злодейки убиенного. Ну, взялси я только чятать, открывается дверь, и заходит Паустовскай, Кинстинтин Гиоргич!
Исак Мануилыч мне: «Ну, Хриша, извяни, Кинстинтин Гиоргич пришел. Начни-ка ты чятать заново». Ну, взялси я только чятать, отворяется дверь, и входит Та-алстой, Ляксей Николаич! Исак Мануилыч руками розводит и ховорит: «Ну, Хриша, извяни, Ляксей Николаич пришел, придетси тябе, голуба, снова начать!»
Сидим мы, между прочим, с поднятыми стаканами, Дядя-Вадя уменьшению частоты радуется, а мы с Левой не очень — нам по молодости процесс прерывать было не с руки.
— Ну, взялси я снова чятать, открывается дверь, и входит…
Тут я в манере повествователя как продолжу:
— Та-алстой, Лев Николаич!
А Лева как засмеялся, а окна как задрожали, а посуда как со стола посыпалась, а Дядя-Вадя как остекленел, а Григорий Иванович как вскинулся, да как заорал:
— Да ну тя, Володька, в пязду!
На эти черные слова в одной ночной рубашке из спальни выскочила моя маменька, женщина солидная и интеллигентная, ручки на большой груди сложила, глазки закатила и говорит:
— Ну, от вас-то, Григорий Иванович, я этого не ожидала! А еще советский писатель! Я вас, между прочим, на ночь читала!
А Григорий Иванович, казак, моряк и народный артист разговорного жанра, бух перед маменькой на колени, и как заорет тем же поставленным голосом:
— Про-ости, матушка, про-ости, родненькая! Бес мяня попутал, шо твой Володька шибчей мяня, писателя рускава, сказы сочиняить. В тябя он, матушка, в тябя весь! Зазавидовал яму я черной завистью и изругалси мерзопакостно! Отпусти уж мне, миленькая, грех мой поддай!
Конечно, для маменьки сынка похвалить на ночь надежней снотворной советской прозы. Умиротворилась она преподанным объяснением и спать пошла.
А мы дружно подняли стаканы в честь нами нечятаемого, но почятаемого главного инженера чялавечяских душ.
ЧА-ЧА-ЧА, ЧАЧА!
Сели Дядю-Вадю описывать в терминах конца прошлого века, хватило бы всего двух слов через черточку — секс-символ. А во времена нашей молодости требовалась расшифровка в духе кинофильма «Кавказская пленница»: спортсмен, отличник, комсомолец, красавец, и главное — владелец личного автомобиля, гордости совкового дизайна дожигулевской эры, голубого, как самые распространенные женские рейтузы, «москвича-412». Этот высокоскоростной пердун был свадебным подарком зятю от богатого тестя — живого классика Григория Коновалова в придачу к дочери Тане, спортсменке, отличнице, комсомолке, и, главное, красавице. Отблагодарить щедрого дарителя неторопливый Дядя-Вадя удосужился годам уже к тридцати, народив внучку-любимицу. До того красавцам было не до этого — отличники ковали научное счастье, кончая аспирантуры и защищая диссертации. Рождение наследницы трех ученых и одного писателя (теща тоже была доцентом) чудесным образом совпало с появлением очередной наследницы двух беспоместных инженеров — меня и моей жены.
Собственно, ничего странного в этом совпадении не было. Ровно девять месяцев назад, летом предыдущего года, на голубом пердуне мы достигли берегов ныне почти зарубежного Чудского озера, где в короткие белые ночи кроме совместных питий и объятий и делать-то было нечего.
Добирались мы до мест соития тяжело, прорываясь в недружественную Прибалтику из Восточной Пруссии через Калининградскую область по сильно пересеченной автобанами местности без единого дорожного указателя и инспектора. И хотя последнее обстоятельство позволяло принимать из бездонных походных фляжек легкие алкогольные напитки, не отходя от штурвала, проблема ориентирования на местности без компаса и астролябии напрягала путешественников. Ужас, от которого мы бежали, был нагляден и антипатриотичен: полуразрушенный Кенигсберг и полузастроенный Калининград вкупе оказался настоящим Говнополисом, загаженным безродными новоселами квадратно-гнездовым способом. И даже на сохраненной теоретиками и практиками марксизма в неприкосновенности надгробной плите Иммануила Канта, предтечи бессмертного учения, прямо на надписи лежала огромная куча свежего человеческого дерьма. К месту вспомнился (довольно приблизительно) стишок Н. А. Некрасова:
Прямо в центре Кенигсберга Очутились мы в стране, Где не знают Гутенберга И находят вкус в говне…Официальная карта автомобильных дорог, донельзя зачищенная цензорами из Министерства обороны, явно опасавшимися реванша и превращения недавно колонизированных земель в поля танковых сражений, еще более путала штурмана и пилота. Так, форсировав в предутренних сумерках, как нам хотелось, Западную Двину, мы оказались на красивом каменном мосту лицом к старому немецкому городу.
— Тильзит! — воскликнул радостно Дядя-Вадя, проходивший в школе «Войну и мир» и, как заядлый отличник, помнивший о месте легендарной встречи на середине реки Неман императора Наполеона Бонапарта с царем Александром Павловичем. — Как он теперь по-нашему, Вова?
— Советск, — перевел я историческое название на калининградский язык.
— Вот-вот, я сейчас вон у того алкаша с авоськой и спрошу, как нам на Литву дернуть, — потирая запотевшие от счастья ладони, возопил антипатриот и побежал к одинокому и беззащитному оборванцу.
Мы с дамами замерли в ожидании показательного сеанса психотерапии. Надо было знать неизбывную силу внутреннего убеждения молодого доцента: он легко мог поверить в любую чепуховину, если хотя бы ненадолго вбил ее в свою голову. Похмельный мужик сказал нервно-возбужденному собеседнику, что это — не Советск, а Черняховск, город, неизвестный нам по обратному переводу с калининградского. Дядя-Вадя начал орать и тыкать в невинного гида распахнутым атласом дорог: какой на хер Черняховск, Советск это, твою мать. Под бешеным напором похмелюга начал тихо сдавать позиции, а мы с наблюдательными дамами зашлись в истерическом хохоте: докладчик стоял спиной к чудному средневековому строению, на котором большими цементными буквами было изваяно: «ЧЕРНЯХОВСКАЯ ШВЕЙНАЯ ФАБРИКА»!