Шрифт:
— Увидишь, увидишь плоды.
«Я увижу их, — повторял я про себя. — Увижу, как опадут цветы, народятся листья, будут расти, румяниться, зреть и падать плоды». Эта уверенность, уже сорвавшаяся с уст моего брата, имела для меня серьезное значение, как будто она относилась к какому-то обещанному и ожидаемому счастью, которое должно было осуществиться именно в этот период жизни деревьев, в промежуток времени между цветением и появлением плода. Я еще не высказал своего намерения моему брату, а он уже знал, что я отныне останусь здесь, в деревне, с ним, с нашей матерью; вот почему он говорит, что я увижу плоды на его деревьях. Он уверен,что я увижу их! Значит, безусловно верно, что для меня началась новая жизнь и что это внутреннее мое чувство не обманывает меня. В самом деле, теперь все сбывается с какой-то странной, необычайной легкостью, с избытком любви. Как я люблю Федерико! Никогда еще я не любил его так сильно. Таковы были мои внутренние размышления, несколько бессвязные, сбивчивые, порой ребяческие благодаря своеобразному душевному настроению, побуждавшему меня видеть во всяком незначительном факте благоприятное знамение, благую примету.
Наиболее глубокая радость моя состояла в сознании того, что я далек от прошлого, далек от некоторых мест, от некоторых лиц, недоступен для них. Порою, желая еще больше насладиться спокойствием деревенской весны, я представлял себе пространство, отделявшее меня от того мрачного мира, где я столько страдал, и такими дурными страданиями. Неопределенный страх нередко сжимал мою душу и заставлял меня с беспокойством искать вокруг себя доказательств моей настоящей безопасности, заставлял меня брать под руку брата, читать в его глазах несомненную любовь и защиту.
Я слепо доверял Федерико. Мне хотелось бы, чтобы он не только любил меня, но и властвовал надо мной; я хотел уступить ему, как более достойному, первородство и подчиняться его совету, смотреть на него как на руководителя, повиноваться ему. Рядом с ним мне не грозила бы опасность сбиться с дороги, потому что он знал прямой путь и шел по этому пути твердым шагом; к тому же у него была мощная рука и он защитил бы меня. Это был примерный человек: добрый, сильный, разумный. Для меня не было картины величественнее, чем эта молодость, преданная религии «сознательного творения добра», посвятившая себя любви к Земле. Казалось, глаза его благодаря постоянному созерцанию зелени приняли прозрачную зеленую окраску.
— Иисус Земли, — назвал я его однажды, улыбаясь.
Это случилось в чистое, невинное утро, одно из тех, которые вызывают образ первобытных зорь детства Земли. Мой брат, стоя на меже пашни, разговаривал с группой земледельцев. Он был на целую голову выше обступивших его; его спокойные жесты свидетельствовали о простоте его слов. Старики, поседевшие в мудрости, зрелые люди, уже близкие к преклонным летам, слушали этого юношу. Их узловатые тела несли на себе печать великого общего дела. Так как поблизости не было ни одного дерева, а колосья были еще низки, то их фигуры отчетливо вырисовывались в облитом священным светом пространстве.
Увидя, что я направляюсь к нему, брат отпустил своих собеседников и пошел мне навстречу. Тогда из уст моих непроизвольно вырвалось приветствие:
— Иисус Земли, осанна!
За всеми растениями он ухаживал с бесконечной заботливостью. Ничто не ускользало от его зорких, почти всевидящих глаз. Во время наших утренних прогулок он то и дело останавливался, чтобы освободить какой-нибудь листочек от улитки, гусеницы, муравья. Однажды, когда мы гуляли, я, не обращая внимания на эту привычку брата, бил концом палки по траве, и нежные зеленые стебли срезались и отлетали при каждом ударе. Ему это доставляло страдание; он взял, кротким, правда, жестом, у меня из рук палку и покраснел при мысли, что, быть может, эта его жалость покажется мне излишней, преувеличенной сентиментальностью. О эта краска на столь мужественном лице!..
В другой раз, надламывая цветущую ветку яблони, я заметил в глазах Федерико тень сожаления. Я тотчас же отдернул руку, говоря:
— Если тебе это неприятно…
Он громко рассмеялся:
— Да нет же, нет… Оборви хоть все дерево.
Между тем ветка была уже надломлена, держалась только несколькими живыми волокнами и висела вдоль ствола; и этот излом, влажный от сока, имел в самом деле вид чего-то страдающего; и эти хрупкие цветы, частью телесного цвета, частью белые, похожие на соцветия диких роз, таившие в себе плод, отныне обреченные на гибель, беспрерывно трепетали в воздухе.
Тогда, чтобы как-то смягчить жестокость этого поступка, я сказал:
— Это — для Джулианы.
И, оборвав последние живые волокна, я отделил сломанную ветку.
Не одну только эту ветку я принес Джулиане, но и много других. Я возвращался в Бадиолу всегда нагруженный цветочными дарами. Однажды утром, держа в руках связку белого терновника, я встретил в передней свою мать. Я был разгорячен, тяжело дышал, был несколько взволнован.
— Где Джулиана? — спросил я.
— Наверху, в своих комнатах, — ответила она, смеясь.
Я взбежал по лестнице, миновал коридор, вошел прямо в комнату и закричал:
— Джулиана, Джулиана! Где ты?
Мария и Наталья, в восторге при виде цветов, ликующие, расшалившиеся, с шумным весельем бросились мне навстречу.
— Иди, иди, — кричали они мне, — мама тут, в спальне. Иди!
И я с еще большим волнением переступил этот порог; оказался в присутствии улыбающейся и смущенной Джулианы и бросил к ее ногам связку цветов.