Корчак Януш
Шрифт:
Новорожденный изучает свои руки. Вытягивает их, водит ими вправо и влево, удаляет от глаз, приближает к глазам, растопыривает пальцы, стискивает кулачки, разговаривает с ними и ждет ответа, правой рукой хватает левую и тянет ее, берет погремушку и смотрит на странно изменившиеся очертания руки, перекладывает ее из одной руки в другую, изучает губами, тотчас же вынимает и снова смотрит - медленно, внимательно. Бросает погремушку, тянет за пуговицу одеяла, вникает в причину ее сопротивления. Он не забавляется, раскройте же, черт подери, глаза, и вы заметите в нем усилие воли — он хочет понять. Это ученый в лаборатории, который вглядывается в чрезвычайно важную задачу, пока что не поддающуюся его разумению.
Новорожденный навязывает свою Юлю в крике. Позднее он начнет делать это мимикой лица и рук, наконец — речью.
32
Раннее утро, часов, скажем, пять.
Он проснулся, улыбается, лопочет, водит руками, садится, встает. А мать хочет поспать еще.
Конфликт двух желаний, двух потребностей, двух столкнувшихся эгоизмов — третий этап одного процесса: мать страдает, а ребенок входит в жизнь, матери надо отдохнуть после родов — ребенок хочет есть, мать хочет спать — ребенок жаждет бодрствовать. Этих минут будет еще очень-очень много. Это не забава, а работа, имей же мужество признаться себе в собственных чувствах и, отдавая его в руки платной няньки, признайся себе:
«не хочу», даже если врач сказал тебе, что ты не можешь, он всегда ведь скажет то, что тебе выгодно и удобно.
Может случиться и так: мать отдает ребенку свой сон, но взамен требует платы — ласкает, целует, прижимает к себе теплое, розовое, шелковистое тельце. Имей в виду: это сомнительный акт экзальтированной чувственности, скрытый и маскируемый любовью материнского тела — не сердца. И если ребенок будет охотно обниматься, прижиматься к тебе, разрумянившись от сотни поцелуев, с блестящими от радости глазами, знай, что твой эротизм нашел в нем отклик. Так что же, отказаться от поцелуев? Я не могу этого требовать, признавая поцелуй в разумных дозах существенным воспитательным фактором. Поцелуй успокаивает боль, смягчает резкие слова напоминания, пробуждает раскаяние, награждает за усилие, он символ любви, как крест — символ веры, и действует так же. Повторяю: он есть символ, а не «должен быть» им. А впрочем, если эта странная жажда прижимать ребенка к себе, тискать его, гладить, вбирать в себя не кажется тебе сомнительной, поступай как знаешь. Я ничего не запрещаю, ничего не приказываю.
33
Когда я смотрю, как грудной ребенок открывает и закрывает коробочку, кладет и вынимает камушек, трясет ею и слушает; как годовалый на неверных ногах толкает стул, пригибаясь под его тяжестью; как двухлетний, которому говорят, что корова — это «му-у», добавляет: «Ада — му-у», а Ада — имя собаки, — он делает закономернейшие ошибки, которые нужно записывать и публиковать; когда в имуществе школьника я обнаруживаю гвозди, шнурки, лоскутки, стеклышки, которые могут «пригодиться» для сотни дел; когда он соревнуется с друзьями, кто дальше прыгнет, возится в своем уголке, мастерит что-то, организует общую игру; спрашивает: «А когда я думаю о дереве, у меня что, в голове малюсенькое деревне?»; дает нищему не два гроша, ради хорошей отметки, а все свое богатство двадцать шесть, потому что он такой старый и бедный и скоро умрет: когда подросток слюнит чуб, чтоб не топорщился, потому что должна прийти подружка сестры; когда девочка пишет мне в письме, что мир — подлый, а люди — звери, не объясняв почему; когда юноша гордо изрекает свою крамольную, а по существу такую банальную, давно прокисшую мысль, я мысленно целую этих детей, с нежностью вопрошая их: кто вы, чудесная тайна, что вы несете? чем могу я вам помочь? Тянусь к ним всем своим существом, как астроном тянется к далекой звезде, которая была, есть и будет. В этом тяготении экстаз ученого смягчен смиренной молитвой, но не откроется его волшебство тому, кто в поисках свободы потерял в житейской суете Бога.
34
Ребенок еще не говорит. Когда же он заговорит? Действительно, речь — показатель развития ребенка, но не единственный и не самый главный. Нетерпеливое ожидание первой фразы — доказательство незрелости родителей как воспитателей.
Когда новорожденный в ванночке вздрагивает и машет руками, теряя равновесие, он говорит: «Боюсь», — и необыкновенно интересно это движение страха у существа, столь далекого от понимания опасности. Когда ты даешь ему грудь, а он не берет, он говорит: «Не хочу». Вот он протягивает руку к приглянувшемуся предмету:
«Дай». Губками, искривленными в плаче, защитным движением руки он говорит незнакомому: «Я тебе не верю», — а иной раз спрашивает мать: «Можно ему верить?»
Что есть внимательный взгляд ребенка, как не вопрос «что это?». Вот он тянется к чему-то, с большим трудом достает, глубоко вздыхает, и этим вздохом, вздохом облегчения, говорит:
«Наконец-то». Попробуй отобрать у него добытое — десятком оттенков он скажет: «Не отдам». Вот он поднимает голову, садится, встает: «Я работаю». И что есть улыбка глаз и губ, как не возглас «о, как хорошо жить на свете!».
Он говорит мимикой, языком образов и чувственных воспоминаний.
Когда мать надевает на него пальтишко, он радуется, всем корпусом поворачивается к двери, теряет терпение, торопит мать. Он мыслит образами прогулки и воспоминанием чувств, которые испытал на ней. Младенец дружески относится к врачу, но, заметив ложку в его руке, моментально признает в нем врага. Он понимает язык не слов, а мимики и интонаций.
— Где у тебя носик?
Не понимая ни одного из трех слов в отдельности, он по голосу, движениям губ и выражению лица понимает, какого он него ждут ответа.
Не умея говорить, младенец умеет вести очень сложную беседу.
— Не трогай, — говорит мать. Он, невзирая на запрет, тянется к предмету, чарующе наклоняет головку, улыбается, смотрит, повторит ли мать свой запрет построже или, обезоруженная его изощренным кокетством, уступит и согласится.
Еще не произнеся ни слова, он уже врет, беззастенчиво врет. Желая избавиться от неприятного гостя, он подает условный знак, сигнал тревоги и, восседая на известной посудине, победно и насмешливо поглядывает на окружающих.