Станюкович Константин Михайлович
Шрифт:
Старик, казалось, не расслышал. Он во все глаза смотрел на Танечку. Лицо его выражало испуг и изумление.
— Что ты сказала, Танечка? — переспросил он.
— Я сказала, что приняла предложение.
— Тебе понравился Искерский… этот…
Он не досказал фразы.
— Неужели это правда, Танечка? Неужели ты предпочла его Петру Александровичу?
— У Поморцева ничего нет. Чем бы мы жили?
Старик слушал, пораженный и подавленный. Слова ее точно молотом ударяли его по голове и разрывали бедное любящее сердце.
— А этот… господин Искерский очень богат? — глухо, с видимым страданием, произнес старик. — Ты, следовательно, собираешься выйти замуж по расчету. Ведь не могла же ты полюбить такого человека… Или полюбила? — ядовито прибавил он.
— Я его не люблю, но… но он не хуже других. Он вовсе не такой дурной человек, как ты думаешь, папа… Не всем же иметь одинаковые взгляды с тобой.
Старик все ниже и ниже опускал свою седую львиную голову, словно под бременем позора.
— Танечка, Танечка! — вдруг воскликнул он, и в старческом его голосе стояли рыдания, — ведь ты пошутила, моя голубка… Да? Ведь ты шутишь, не правда ли?.. Ведь ты не сделаешь такой гадости… Ты ведь не такая испорченная, моя девочка…
Танечка хранила молчание.
Отец взглянул на ее красивое личико, взглянул в ее ясные слишком ясные глаза и вдруг вспомнил свою покойную красавицу жену.
«Такая же! Такая же!» — пронеслось у него в голове и словно озарило ее неожиданным открытием. Гнетущая скорбь охватила его всего. Скорбь и презрение. Ему вдруг показалось, что перед ним не его любимая, взлелеянная девочка, не его славная, честная Танечка, а какая-то другая, чужая, злая девушка, которая пришла оскорбить его самые лучшие верования, осквернить самую чистую любовь.
И он совсем опустил свою голову. Ему было стыдно и больно взглянуть на дочь.
Несколько мгновений царило молчание. Старик точно окаменел в своем кресле.
— Так что же, папа, ты согласен? Может Николай Николаевич просить твоего согласия? — спросила Танечка.
— Делайте как знаете! — прошептал он.
Танечка ушла. Старик еще долго сидел в кресле, неподвижный, переживая свое горе. Стакан с чаем стоял нетронутый на его столе. Уж стало светать, а старик все сидел, стараясь понять, как это Танечка могла такою вырасти у него на глазах. Не он ли сам виноват в этом? Или это знамение времени?
По временам он прислушивался к шороху, словно ждал: не придет ли Танечка, и не скажет ли она, что пошутила, что хотела только испытать отца. Но Танечка не приходила. Старик чувствовал, что отныне он совсем одинок, и скорбные слезы незаметно текли из глаз профессора.
1890
«Бесшабашный»
— А почему, позвольте вас спросить, я должен стесняться? Ради чьих прекрасных глаз?
— Но известные принципы… правила…
— А если у меня нет никаких?
— Как никаких?
— Да так, никаких-с. Мой принцип: беспринципность.
— А боязнь общественного мнения? Страх перед тем, что скажут?
В ответ на эти слова мой сосед за обедом в честь одного почтенного юбиляра, бессменно и безропотно просидевшего на одном и том же кресле двадцать пять лет, — молодой человек того солидного и трезвенного вида, каким отличаются нынешние молодые люди, выстриженный по-модному, под гребенку, с бородкой a la Henri IV [11] , в изящном фраке, румяный от избытка здоровья и выпитого вина, — взглянул на меня, щуря свои серые, слегка осоловелые, наглые глаза, словно на человека, только что вырвавшегося из больницы «Всех скорбящих», с одиннадцатой версты.
11
как у Генриха IV (фр.).
— Вы из… из какой неведомой Аркадии изволили приехать? — насмешливо сказал он.
Он подлил в стакан кло-де-вужо, отпил не спеша несколько глотков с серьезностью человека, знающего толк в хорошем вине, и продолжал слегка докторальным тоном своего мягкого и нежного баритона:
— Я, милостивый государь мой, боюсь только своего патрона. Одного его боюсь и никого больше!.. Вы знаете Проходимцева? Нет? Вон, наискосок сидит, рядом с худощавым седым стариком и, верно, заговаривает ему зубы, такой приземистый и широкоплечий пожилой господин, с пронизывающими маленькими глазками, лысый, в очках… Видите?
— Вижу.
— Ну, вот это и есть мой патрон. Слышали, конечно, о нем?
— Слышал…
— Это замечательный человек. Был когда-то приходским учителем в каком-то захолустье, а теперь председатель трех правлений, учредитель многих предприятий, общественный деятель, меценат, филантроп и ко всему этому, разумеется, продувная бестия, стоящая, выражаясь языком янки, двух миллионов. Нынче он сыт и потому позволяет себе роскошь быть честным человеком и преследовать злоупотребления. Он больше уже не получает промесс, не рвет процентов с заказов, не пишет дутых отчетов, не устраивает общих собраний с подставными акционерами и не играет на бирже. Он проповедует теперь экономию и воздержание; как бывший искусный вор, отлично ловит неискусных воров, пишет записки о народном благосостоянии, называет себя патриотом восемьдесят четвертой пробы и по воскресеньям ездит в Лавру помолиться о своих грехах…