Шрифт:
На той, первой нашей встрече Латынин рассказал мне о своём романе «Гримёр и Муза» и, узнав, что я немного рисую, предложил мне сделать иллюстрации к его книге. Через несколько дней мы встретились, и я получил на руки тяжеленную пачку зачитанных машинописных листов. Первые же строки оглушили меня. Страница за страницей я читал, проваливаясь в кошмарный, какой-то сновиденческий мир. О такой книге я мечтал давно, и вот она явилась, прорубив окно в страну поэтических ужасов. Поразило всё и не в последнюю очередь – обилие эротики, зачастую физиологичной, а иногда и омерзительной (как в сцене с дряхлыми стариками, насилующими девочку).
Рисунки у меня не получились. Только один мне понравился, он же приглянулся и Латынину («Таможенник», – назвал он его).
Когда роман был опубликован в 1988 году, на обложке стояло другое название: «В чужом городе». И у книги исчезло начало, так поразившее меня при чтении рукописи. На помещённой внутри фотографии автора виден за его спиной мой «Таможенник». Леонид Александрович очень хотел видеть в книге этот рисунок. Оставляя мне автограф, он написал: «Андрей, спасибо за Таможенника»…
Латынин обожал рассказывать о себе. Не о своей реальной жизни (встречах, поездках, работе), а о внутренней жизни. Она у него была безбрежная, насыщенная и, как должно быть у подлинного художника, она перетекала в нашу реальность. Мне доставляло огромное удовольствие слушать, и порой мне кажется, что он всегда был гораздо интереснее мне как рассказчик, чем как писатель. Как-то раз он делился своими впечатлениями о какой-то вечерней прогулке по Арбату (ну что в этом вроде бы может быть увлекательного?), и я заслушался: так много красок, так много впечатлений. И среди прочих деталей он упомянул о каком-то окне, где горел свет, на третьем этаже.
– Я остановился и не мог оторвать глаз от этого окна, – рассказывал Леонид Александрович. – Меня буквально тянуло туда. И я знал, что это окно, эта комната были мне близки и важны. Я знал, что в той квартире жила женщина, которую я любил однажды. Не этот я, не в этой жизни, но всё-таки я…
В ту минуту я прочувствовал Латынина до конца – его чувственность, его мистицизм, его абсолютную поэтичность. Да, как человек, делившийся со мной своими чувствами, он был важнее для меня, чем писатель.
Однажды я пригласил его на просмотр знаменитого фильма «Калигула». Это была так называемая экранная версия, без порнографических кадров, но и она шокировала советского человека. Во время лесбийской сцены в потаённой комнате (один из сильнейших эпизодов фильма, в котором звуковой ряд – монотонный шум дождя и раскаты грома – имеет куда большее значение, чем обнажённые тела) Латынин задумчиво произнёс, вглядываясь в обнимавшихся голых женщин: «Бесполые кадры, совсем бесполые».
Через несколько дней Вовочка Сидоров пригласил нас в гости. Латынин пришёл раньше других, и между ними завязался разговор об эротике и порнографии. Напомню, что речь идёт о конце 1980-х, когда людей арестовывали за хранение фильма «Последнее танго в Париже», не имеющего никакого отношения к порнографии, а уж за «Эммануэль» срок был гарантирован. Разговор плавно перешёл в просмотр немецкой порнографии, где всё показано подробно и неторопливо. Когда пришёл я, Леонид Александрович сидел перед телевизором и был похож на младенца, перед которым добрый волшебник совершал настоящие чудеса с помощью волшебной палочки. Он был потрясён увиденным, загипнотизирован движениями на телеэкране.
– Надо же, как это выглядит! – повторял он, словно не мог определится со своими впечатлениями.
Я понимал его, поскольку сам в своё время был так же ошеломлён порнографией. То, что происходит на экране – вторжение мужчины в женщину, не приукрашенное никакими художественными эффектами – шокировало советского человека. Не столько сам секс, сколько его антипоэтичность била по чувствам художника: вот эта всепоглощающая бездна, вот этот макрокосмос человеческой плоти…
Латынин сыграл в моей жизни важную роль, не менее важную, чем Шебаршин, который поддержал моё желание пойти учиться в разведшколу, и не менее важное, чем Стрелецкий, который рискнул опубликовать сразу три мои книги.
К моменту нашего знакомства я уже радикально изменил мою жизнь: ушёл из Внешторга, отказался от карьеры разведчика, превратился в фотографа, надеясь когда-нибудь стать кинорежиссёром. Я уже сделал несколько подпольных короткометражных фильмов, придумав собственную технологию, и даже принял участие в фестивале «параллельного кино», но от моей мечты меня отделяла непреодолимая пропасть. Узнав о моих фильма, Латынин попросил показать их ему.
Мы опять встретились у Вовочки. Здесь необходимо сделать одно важное уточнение: никто из моих друзей не желал принимать мои увлечения всерьёз. Меня называли бездельником и себялюбивым эгоистом. Кино, в котором с удовольствием снимались друзья, в их глазах оставалось обыкновенным хобби. Почему-то никто не желал увидеть в этом профессию. Я мечтал о режиссуре и шёл в ту сторону, где она, как мне представлялось, ждала меня. Если бы у меня получилось, мои друзья вынуждены были бы признать, что я не зря отказался от того, чем так дорожили они – от карьеры, от благополучия.
И вот Латынин сел смотреть моё кино. Фильмы коротенькие (в среднем по тридцать минут), время пролетело быстро. Латынин смотрел с удовольствием, и Вовочка раздражался из-за этого: ведь Леонид Александрович был для него непререкаемый авторитет. Если Латынину нравится, то это бьёт прямо по позициям Вовочки… А Латынину нравилось!
После просмотра Леонид Александрович вышел к нам на кухню и сказал: «Очень хорошо! А тот кадр, где окурки плавают в посуде, просто гениален!»… Мнение Латынина было для меня как лавровый венок над головой императора во время триумфа.