Шрифт:
— Вы мне обещали говорить правду.
— Это правда, господин комиссар!
— Вы же хотели дать деньги для коммунистической партии!
— Я?! Я — отдать деньги коммунистам? Ой, что вы, господин комиссар! Нет, у меня нет денег для политики!
— Еще раз советую вам — в ваших же собственных интересах — говорить мне правду, господин Мизике.
— Я готов. Вы только спрашивайте, господин комиссар.
— Вы член коммунистической партии?
— Нет!
— Вы хотели дать деньги для нелегальной коммунистической партии?
— Никогда!
— Очень жаль, но в таком случае я должен буду отказаться от допроса.
Мизике смотрит испуганно в серые испытующие глаза.
— Вы, может быть, будете также отрицать, что были вчера на палубе парохода «Сибилла»?
— Наоборот! Я почти каждый день езжу с альстерским пароходом.
— Ах, так! Но вы, конечно, не были никогда знакомы с тем господином, с которым разговаривали вчера на пароходе?
— С тем? Нет! Это какой-то приезжий. Я его не знаю.
Комиссар слегка наклоняется к Мизике и шепотом убеждает его:
— Лучше скажите сразу всю правду, господин Мизике, для вас же лучше. Я только исполняю свой долг. Если не скажете, я должен буду передать дело дальше. Отпираться бесполезно, верьте мне!
Мизике слушает, и его бросает то в жар, то в холод. Он никак не может понять, к чему это выпытывание, эти предостережения и советы, но чувствует, что ему грозит что-то недоброе. И он начинает робко умолять.
— Почтеннейший господин комиссар, это действительно ужасная ошибка. Поверьте, я не тот, кого вы ищете. Я никогда в жизни не занимался политикой. Никогда никакого отношения к коммунистам не имел. Никогда! Уверяю вас! Вы ошибаетесь!
Мизике видит, что попал в западню, из которой нет выхода. Незнакомец… деньги… коммунистическая партия… У него голова идет кругом. Но надо держать себя в руках, — все должно выясниться.
— Господин комиссар, это в самом деле только не что иное, как злополучная случайная встреча. Я с этим приезжим не имею ничего общего. Я лишь обратил его внимание на некоторые достопримечательности нашего города. Да ведь я даже и не могу быть коммунистом. Подумайте, у меня торговля. Я ведь не рабочий!
— Ну, есть люди и покрупнее вас, да коммунисты, одно с другим не связано. А вы, как еврей… Еще раз! Вы настаиваете на ваших показаниях?
— Конечно, господин комиссар!
— Известна ли вам, по крайней мере, фамилия Тецлин?
— Нет, господин комиссар, такой не слыхал.
— Ну, тогда можете идти обратно… Подождите, я вас провожу.
— А когда… когда меня выпустят?
— Это решаю не я.
Комиссар сердито собирает бумаги, сует их под мышку и выходит из комнаты. Мизике идет за ним.
— Вам нужно было сразу говорить все, как было.
— Да ведь я сказал.
— Ну, как угодно!
В коридоре комиссар передает Мизике человеку в форме. Мизике робко кланяется комиссару. Тот кивает и идет обратно. Мизике снова запирают в общей камере, куда всего несколько минут назад он надеялся никогда больше не возвращаться. Его обдает вонью, табачным дымом, и все кажется теперь еще отвратительнее, чем прежде. И желтая лампочка, тускло освещающая комнату, и настороженные взгляды людей, которые устало бродят взад и вперед, и открытый и постоянно занятый клозет, и загаженные стены — все такое омерзительное, отталкивающее, жуткое, что у него дыхание перехватывает.
Мизике отмахивается от обступивших его любопытных арестантов. Он слишком взволнован, ошеломлен, чтобы отвечать на вопросы, тем более что его спрашивают как раз о том, над чем он сам напрасно ломает голову. Он в ужасе. Он чувствует себя жертвой какой-то непоправимой ошибки, Он замешан в какое-то преступление, его считают соучастником. Мизике хорошо знает, что значит для еврея быть заподозренным в политическом преступлении; знает, что доказать полную, свою непричастность будет труднее, чем он предполагал. Неизвестный — преступник. Боже мой, вот уже совсем не похож! Напротив. И кто этот Тецлин? Мизике никогда не слыхал о таком. Говорят, будто он, Мизике, хотел дать деньги! Да еще коммунистам! Какая нелепость! И какая тут связь между всем этим? Мизике бьется над разгадкой. И вдруг он приходит в бешенство. Почему жена ничего не предпринимает? Почему родственники не просветят полицию и не потребуют, чтобы его освободили? За что он должен погибать здесь, в этой клоаке? Почему никто не засвидетельствует его полную невиновность? Почему никто не поручится за него?
— А что, они прилично обращались с вами?
Об этом спрашивает его уже третий или четвертый.
— Да, вполне прилично.
— Ну, брат, это тебе еще посчастливилось. Ведь ты еврей.
Только этого не хватало! Достаточно, что его здесь держат, как какого-то преступника… Неужели ему прядется еще одну ночь провести в этой мерзкой камере, среди этих людей, в этом зловонии? Немыслимо! Это ужасно! И Мизике не слышит вопросов, избегает устремленных на него взглядов, сторонится всех и в одиночку бродит по камере. От беспомощности, омерзения и страха он готов реветь, как ребенок.