Шрифт:
— Я знаю, день будет хороший.
Когда он говорил, то и он, и мемсахиб кидого смотрели в пол, у них ведь были головы, которые не могли ничего забыть. И оба знали, что хорошая память в такие дни хуже, чем карающая дубинка обворованного на голой коже пойманного вора.
В три часа утра Эльза Конрад, поливая камелии, так долго ругала себя старой дурой, что миссис Тэйлор в бешенстве вылетела на балкон, требуя покоя. Но ссоры все-таки не вышло, потому что как раз в тот момент, когда Эльза наконец вспомнила подходящие английские ругательства и даже сообразила, как их правильно произнести, она увидела профессора Готтшалька. Он прогуливался по темному саду в шляпе, с крошечной фарфоровой мисочкой в руке, из которой по утрам ел овсяную кашу. Оба крикнули друг другу: «Все, дошли» — и одновременно постучали себя по лбу в знак того, что оба сомневались в своем рассудке.
Еще раньше Чепой выпроводил двух разочарованных офицеров, не дав изголодавшимся молодым мужчинам хоть одним глазочком глянуть на прославленную красоту миссис Уилкинс. Сама Диана с предрассветных сумерек стояла у окна. На голове у нее была корона золотого цвета с разноцветными камушками, которая после ее единственного выступления в Москве обещала ей будущее, никогда не ставшее реальностью. В короткие перерывы, когда она позволяла себе опуститься в кресло, она опрыскивала свою собачку любимыми духами так часто, что песик с необычайной смелостью укусил ее за палец, чтобы защитить свой нос.
Со своей стороны, Диана оскорбила уставшее животное, обозвав его «грязным Сталиным». Воя от боли и ярости, мучимая смутным отвращением ко всему, что в трезвом состоянии очень ясно обозначалось у нее словом «большевики», Диана наконец сдалась, позволив Чепою успокоить ее. После непривычно короткой борьбы она дала отобрать у себя бутылку виски и пошла в постель, взяв со слуги обещание немедленно разбудить ее, если будут какие-то новости.
Но, не дав обитателям «Хоув-Корта» ни малейшего знака, указывавшего на важность момента, в пять часов одну минуту, за пять миль от отеля, в родильном доме «Эскотен» на свет появился Макс Рональд Пауль Редлих. Его первый крик и внезапные, глухие раскаты грома с небес, как будто сорвалось с места стадо испуганных антилоп гну, раздались в один миг. Когда сестра Эми Патрик положила ребенка на весы и записала его вес — пять фунтов и четыре унции, — а также длинное, трудное для написания имя на бумажку, ее глаза стали на один оттенок светлее и она заговорила о чуде.
Натянутая улыбка акушерки, измученной третьей бессонной ночью, и эйфорические заклинания неземных сил относились не к появлению ребенка и, уж конечно, не к его матери, мучительный акцент которой очень мешал чувствительным ушам сестры Эми во время трудных родов. Спонтанная радость Эми Патрик была только выражением понятного удивления по поводу того, что малый сезон дождей, даже без соответствующего указания в метеосводке, все-таки спас Найроби от небывалой жары. Акушерка чувствовала себя настолько свободно, что, даже несмотря на отсутствие компетентных слушателей, решилась продемонстрировать британское чувство юмора. Перерезая новорожденному пуповину, она сказала с оттенком удовлетворения:
— Господи, парень-то орет, как маленький англичанин.
Благословение небес было для запоздалого сезона дождей каким-то непривычно скудным. Его хватило бы лишь на неделю разговоров и едва достало, чтобы сбить пыль с перьев малых пташек, крыш и верхних сучьев акаций. Но то, что дождь вообще начался, утвердило всех добрых людей, которые добровольно пожертвовали своим ночным отдыхом, во мнении, что рождение Макса Редлиха было необычайным событием и дитя принесло в этот мир надежду для следующего поколения беженцев.
Регина с Овуором сначала не заметили, что Вальтер вернулся домой. Они не слышали ни сильного толчка, с которым он открыл заедающую входную дверь, ни его ругательства, когда он запнулся о храпящего пса. Они очнулись от дремоты, словно два солдата, вдруг отправленных на передовую, только когда услышали, что на кухне кого-то рвет. Овуор дал открытой двери такого пинка, каким даже в молодости никогда не понукал самого упрямого осла. Его бвана стоял, постанывая, на коленях над ржавым ведром, ухватясь за него обеими руками.
Регана подбежала к отцу и попыталась обнять его хотя бы сзади, прежде чем ее парализуют разочарование и ужас. Почувствовав ее руки на своей груди, Вальтер выпрямился, как дерево, жаждущее корнями и вовремя почувствовавшее спасительные капли влаги на своих листьях.
— Макс родился, — выдохнул он. — В этот раз Господь сжалился над нами.
Никто не вымолвил ни слова, пока кожа Вальтера из серой снова не стала коричневой, что больше подходило к его униформе. Регина позволила словам отца слишком надолго задержаться в ее ушах и теперь могла только равномерно покачивать головой. Прошло тяжких полминуты, прежде чем она почувствовала на своих щеках живительный поток слез.
Когда она наконец смогла открыть глаза, то увидела, что отец тоже плачет; она долго прижималась лицом к его лицу, чтобы разделить с ним горячую соленую кашу радости.
— Макс, — сказал Овуор. Его зубы сияли, как новые свечи в темной комнате. — Теперь, — засмеялся он, — у нас есть бвана кидого.
И опять никто не сказал ни слова. Но Овуор повторил имя, выговорив его так чисто, как будто всегда знал его, и бвана хлопнул его по плечу. Он смеялся, как в тот день, когда улетела саранча, и назвал его своим «рафики».