Шрифт:
— Ваши очаги? — гневно спросила Зина Прутикова.
Я увела Самостина за черную печку. Он поглазел на еловую ветку, воткнутую в обои над моей кроватью, спросил:
— Так уезжаете?
— Вроде так.
Вошла Ника. Она была хорошо нам видна отсюда — стала посреди ярко освещенной части комнаты, как на сцене, в брюках, в замшевой куртке.
— Вы — амазонка! — ахнул Вова.
— Моя американская бабушка, посылая мне эту куртку, полагала, что внучка участвует в пикниках и в аристократической охоте на диких коз и оленей…
Самостин в волнении приподнял плечо, что-то хотел сказать, но передумал.
— Да ты сядь.
Он сел на мою кровать.
— Сколько ж вас тут нащелкалось! И все девки?
— Замужние тоже попадаются.
Он вдруг буркнул:
— А я жениться решил.
— С Богом.
Разговор не склеивался. Улыбка неуверенно блуждала по темному лицу Самостина.
Отвел плечо и локтем указал:
— Вон на ней.
— Губа не дура.
— А что? Не пойдет?
Я потрепала его по шершавым волосам — отращивает, а на гражданке сбривал по-солдатски.
— Ну с чего ей идти за тебя? Сам подумай.
Он втянул голову в плечи, самолюбиво надулся.
— Что уж так твердо ты за нее все знаешь? Ей что, жить не хочется?
— Всем хочется.
Но его не интересовали все. Ника же, по его мнению, перекочевала из общежития в армию, потому что деться некуда было. А теперь, став женой преподавателя Военного института, она тоже сможет зацепиться за кумысосанаторий.
Она улеглась на постели в брючках и куртке, не догадываясь, какая выгодная сделка ей подвертывалась.
— Моя бабушка, — говорила она Вове, — наивная американская старуха…
Что только мелет, что мелет при совершенно посторонних лицах. То придумала какое-то «партикулярное несчастье», то «потайной пояс». Теперь вот бабушка. Да на наши курсы не то что с американской бабушкой — с исключенным из партии отцом хода нет.
— Ты чего на меня так глядишь? — заерзал Самостин. — Не нравлюсь? Так, да? — И хмыкнул: — Ты скажи, не стесняйся.
— Да нет, чего там. В военной форме ты представительный мужчина.
Он бочком пошел из комнаты, не глядя в Никину сторону. Я, накинув шинель, за ним.
Внизу в сенях, Белуха шевелила просунутыми в дверь рогами — тянет ее в теплое жилье.
Я вывела Самостина во двор. Морозно, звезд нет. Все в сизой дымке.
— Так я завтра зайду.
— Заходи, конечно.
Стоит, ждет, не скажу ли еще чего.
На морозе ни о чем толком не договоришься. И вообще, после войны разберемся.
Я вернулась в дом и заглянула к Кате. Она сидела на своей кровати, уткнувшись лицом в ладони. Получила письмо от дяди: ее мать с детьми пыталась выехать до прихода немцев, но известий от нее пока нет. Я села рядом. Катя отняла от лица руки — глаза сухие, запавшие.
Мы посидели, прижавшись друг к другу, молча, оцепенело.
Когда я вернулась в «учительскую», Ника спала или притворялась — Вова кого хочешь утомит разговором. Он дожидался меня, сидя понуро на опрокинутом табурете. Он потешно выглядел в фетровой шапочке — на лбу мысик, нацеленный к переносице, нос толстый, щеки впалые, в сущности, у него чудаковатое, безобидное лицо.
Шапочка высохла, и Вова ушел в ней, сунув пилотку в карман.
Зина Прутикова не спала. Подруги ее уже не было, а она лежала, отвернувшись к стене. Беда с ней.
Ее заметили, выделили, да совсем не за то, что она ценила в себе. Так что же — побоку фронт, испытание? Учиться? Петь на вечерах «Частица черта в нас…»? Высшее образование получать до самой победы?
Зажились мы тут, в Ставрополе. Долго тянутся последние дни.
5
Метет, и вечер не для прогулок, но мы с Никой в последний раз шагаем не нашагаемся. В яловых сапогах, в теплых шапках-ушанках — выдали нам, снарядили в дорогу. Все чин-чинарем, как скажет Митька Коршунов.
Завтра мы простимся со Ставрополем и отправимся по Волге на санях — сто двадцать километров пути до Куйбышева, а оттуда по железной дороге в ту сторону, куда нас пошлют.
До свидания, Ставрополь. Мы прожили здесь не четыре месяца — в наших дипломах сказано, что мы окончили «четырехмесячные» курсы, — и не два с половиной месяца, как это было на самом деле. Может быть, мы прожили здесь день, или полжизни, или сколько-то еще, но во всяком случае в другом измерении.
Завтра мы отрываемся от крыши, от стен жилища, от черной круглой печки и ныряем в белую метель, в бескрайность фронта. Отчего же так приподнято на душе?