Шрифт:
— Ты что, девчонка? Кто так кидает?
Нож снова и снова вонзался в дерево.
— Камни-то хоть раз в жизни бросал? Одиннадцать лет парню! Ну, теперь я за тебя возьмусь!
Но он не взялся — снова уехал в рейс. А когда вернулся, уже не вспоминал ни про лес, ни про стихи: у него были неприятности.
По утрам отец долго курил, лежа в постели, потом вяло плелся в кухню, нехотя умывался, молча садился за стол. Ни на кого не глядя, он съедал все, что ему приносили, и, буркнув «спасибо», уезжал на работу. Мачеха, вздыхая, гладила Павла по голове (он отбрыкивался: «Я не девчонка!») и провожала в школу.
Павел уже не разрешал водить себя за руку, изо всех сил шлепал по лужам и потом весь день ходил в мокрых ботинках, на переменах лез в самую гущу яростных потасовок, дерзил мачехе и учителям и наотрез отказался прочитать на школьном вечере стихотворение. Он не хотел быть девчонкой!
Он мечтал показать отцу, как научился бросать нож (недаром же он сбегал с уроков!), как высоко закидывает на зеленые лапы сосны свою черную мохнатую шапку, как перепрыгивает большущую во дворе яму. Но отец возвращался поздно, когда было положено спать, и, хотя Павел не спал, он не смел выйти в большую комнату. С замирающим от любви и жалости сердцем он слушал, как отец что-то доказывал тете Лизе — возмущенно и беззащитно. Тетя Лиза, как всегда, с ним соглашалась, говорила тихие утешающие слова, а отец снова и снова рассказывал про какие-то накладные, про трудный рейс, в чем-то винил какого-то Федорова и ничего не спрашивал о Павле.
Павел лежал тихо-тихо и, глотая горькие, гордые мальчишечьи слезы, думал о том, как найдет эти проклятые накладные, молча положит их перед отцом, а отец обрадуется, и удивится, и скажет, хлопнув его по плечу: «Ты у меня молодец!» Он засыпал успокоенный и счастливый, но утром отец опять смотрел мимо него темными, пустыми глазами — смотрел и не видел, и Павел тихо съедал свою утреннюю котлету и уходил в школу.
Так прошла долгая томительная весна. А летом, когда все разъехались по бабушкам и лагерям, все наконец разрешилось. Поздно вечером раздался пронзительный, долгий звонок, и в дом ворвался отец.
— Мать, собирай на стол! — прямо с порога закричал он. — Помираю с голоду! А где сынище? Тащи его сюда, будем праздновать! Правда, она, мать, всегда вылезет!
Отец пил из запотевшего графинчика водку («Как народ — не возражает?»), радостно изумлялся: «Смотри, Пашка, какая у нас мать красавица!» — обнимал Павла за плечи: «Да ты совсем взрослый мужик стал!» А Павел, торопясь и захлебываясь, говорил о том, как бился насмерть с мальчишками соседней улицы (тетя Лиза скорбно качала головой, а отец оглушительно хохотал: «Молодец! Это по-нашему!»), как лучше всех в поселке плавает, как швыряет нож в самую середину сосны. «Хочешь, покажу?» — крикнул он срывающимся от счастья голосом, уже зная, что отец не откажется, и тот, конечно, не отказался. «А как же! — радостно закричал он в ответ. — Прямо с утра и пойдем!»
И утром они все втроем отправились в лес. И Павел бросал нож в сосну, а отец хлопал его по спине широкой доброй ладонью и улыбался. А на другой день началась война.
Отец погиб в сорок втором, и мачеха долго кричала: «Нет, нет, нет!..» Павел никогда не видел ее такой, даже представить ее такой не мог. Она колотила сжатыми кулаками по столу, раскачивалась, как пьяная, а он стоял рядом и повторял: «Мам, ну мам…» И она, словно очнувшись, схватила Павла, сжала так, что у него хрустнули кости, и застонала: «Павонька, сынок, сынок, сынок…»
Она снова и снова повторяла это короткое слово, а потом оттолкнула Павла, рухнула на диван и завыла тонким чужим голосом. Павел топтался рядом, не зная как быть, потом рванулся к двери, но соседка уже сама спешила навстречу: поселок был маленьким и все друг о друге все знали.
Соседка дала мачехе воды: «Выпей, Тимофевна», села с ней рядом и тоже заплакала.
— А ну-ка, сынок, поди погуляй, — распорядилась она, сморкаясь, и Павел схватил пальто и шапку и выскочил из дому.
Было холодно, ясно, на деревьях лежали круглые снежные шапки. В углу двора стояли мальчишки во главе с давним соперником Филькой. При виде Павла они разом смолкли, но он, сунув руки в карманы, ни на кого не глядя, вышел на улицу и побрел по белой зимней дороге. Он очень устал и теперь шел, низко опустив голову, и ни о чем не думал. Шел и слушал сухой скрип собственных тяжелых шагов…
Вернулся он, когда было уже совсем темно. Мачеха бросилась ему навстречу.
— Пава, Павонька, где ж ты был?.. Замерз-то как, господи!
Она снимала с Павла пальто, грела в горячих ладонях его окоченевшие на ветру руки.
— Ничего, ничего… — По щекам ее уже снова текли слезы. — Проживем, вот увидишь. Все будет, как он наказывал: и школу кончишь, и институт!.. А они… — Она ожесточенно погрозила кому-то пальцем: — Детдом! Своих пусть туда сдают, своих!
Тетя Лиза бросила на диван его пальто и вдруг закричала:
— А ну давай дневник! Показывай, что на завтра!
Павел испуганно вытащил дневник из отцовского старого портфеля: никогда она на него не кричала и уроков он, конечно, не делал. Но мачеха, даже не взглянув на дневник, побежала в кухню.