Шрифт:
Бердяев от этого противоречия избавился, но избавился лишь тем, что ушел на метафизические высоты, где все разрешается мирно и безболезненно, слишком мирно и безболезненно…
«Народовластие сводится к такому же насилию, как и единовластие. По существу, различия нет. Абсолютные права личности так же мало защищены в демократической республике, как и при самодержавии». Вот что он приблизительно говорит.
Но если так, то какой смысл в том, что происходит теперь в России? «Совершенное, объективное воплощение народной воли возможно только в религиозной соборности». Отлично. Но ICcltC Жв этой религиозной соборности достигнуть? Имеет ли это воплощение свой исторический путь? Если нет, то вся история была до сих пор сплошной нелепостью, что называется — не удалась, а если да, то не просмотрел ли Бердяев, в погоне за своей соборностью, религиозного смысла того, что совершается на наших глазах,
Предположим, что он не одинок, что у него есть ученики, последователи. Что же им делать? Бороться за демократическую республику? Но, ведь, по Бердяеву — это тот же абсолютизм. Воплощать «соборность»? Но сам же Бердяев утверждает, что говорить о ней самоуверенно мы не смеем, «мы только ищем и предчувствуем». Но удовлетворит ли современного человека одно «предчувствие». Ведь жизнь не ждет, и с беспощадностью требует от человека каждый день, каждый час определенных поступков. Эти запросы личной совести, эту жажду общения, жажду исторического действия никакими «предчувствиями» не удовлетворишь.
Бердяевская критика современной действительности и выставленных ею идеалов — так сурова, его требования так велики, что, казалось бы, те действия, которые он проповедует, должны быть воистину чудесны, сверх–эмпиричны. Но увы, лишь только ему пришлось столкнуться с реальной действительностью, — как «мистический реалист» превращается в самого обыкновенного эмпирика. «Тенденция к окончательному безвластию может постепенно проникать в жизнь. Здоровый анархизм может развиваться по ступеням: в децентрализации власти и росте самоуправляющихся общин, в федерализме, в замене государственных отношений общественно–договорными, в пассивном сопротивлении государству… в воспитании в себе той внутренней силы, которая делает истинно–свободным, а государство ненужным» (статья «Анархизм». Русск. Мысль. 1907 г. Кн. I5*).
Но неужели же этот либерализм, приправленный толстовством, единственный ответ, который Бердяев может дать на вопрос своих предполагаемых учеников? Вот уж воистину камень, положенный, вместо хлеба, в протянутую руку голодного. Нет, уж тогда лучше пойти к простому анархисту или простому нормальному социалисту. У них хлеб может быть и недопеченный, не подлинный хлеб жизни, но зато удовлетворяет эмпирический голод.
Выхваченная из жизни, не связанная с нею, идея бердяевской «соборности» становится каким-то химическим препаратом, предметом глубоких размышлений, интересных споров и разговоров, но не рычагом для действия. Бердяеву следует задуматься над той опасностью, которая ему грозит: стать анархизирую- щим кабинетным мыслителем, писателем, пишущим об интересных предметах. Мы ждем от него большего.
Лев ШЕСТОВ. ПОХВАЛА ГЛУПОСТИ [270]
По поводу книги Николая Бердяева
«SUB SPECIE AETERNITATIS»
Den Leib mocht ich noch haben,
Den Leib so zart und jung;
Die Seele konnt ihr begraben.
Hab' selber Seele genug.
H. Heine 1 *
270
Факелы. СПб., 1907, кн. 2, с. 139-161; впоследствии: Шестое Л. Начала и концы. Сборник статей. СПб., 1908.
I.
He в насмешку, как это сделал в старину знаменитый Эразм Роттердамский2*, а искренне и от всей души начинаю я свое похвальное слово глупости. И в этом новая книга Бердяева во многом поможет мне. Он мог бы, если б захотел, назвать ее по примеру своего давно умершего коллеги похвалой глупости, ибо задача ее — вызов здравому смыслу. Правда, в ней собраны статьи за шесть лет, так что, собственно говоря, полного единства задачи нет и быть не может. Шесть лет — огромный срок, и даже не только такой писатель, как Бердяев, но и всякий другой в большей или меньшей степени изменяется за столь продолжительное время. Книга начинается давно написанной статьей «Борьба за идеализм», в которой автор держится еще строго кантовской точки зрения, как известно, допускающей и здравый смысл и все сопутствующие ему добродетели. Затем постепенно автор эволюционирует и в конце книги уже открыто объявляет войну здравому смыслу, противопоставляя ему, однако, не Глупость, как то делается обыкновенно, а большой Разум. Конечно, можно и так выразиться, можно Глупость назвать большим Разумом, и это, если угодно, имеет свой глубокий смысл, точнее, глубокую ядовитость. Ибо что может быть обидней и унизительней для здравого смысла, чем присвоение Глупости почетного титула Большого Разума? Ведь до сих пор здравый смысл считался отцом и ближайшим другом всяких разумов, больших и малых. Теперь же Бердяев, пренебрегая родословными и исторически сложившейся геральдикой, возводит «противоположность здравого смысла», т. е. Глупость, в сан Большего Разума. Несомненно, великая дерзость, но Бердяев — писатель, дерзкий по преимуществу, и в этом, по моему мнению, его лучшее качество. Я сказал бы, что в его дерзости — его дарование, его философский и литературный талант. Как только она покидает его, иссякает источник его вдохновения, ему нечего сказать, он перестает быть самим собою. Но я забежал несколько вперед. Вернемся к его эволюции, вернее, к эволюции его идей.
Я уже указал, что Бердяев, как и всякий думающий человек, за шесть лет много раз менял свои убеждения или свои идеи. Философские, конечно. В своих политических воззрениях он проявляет несравненно большую устойчивость и постоянство. Он был и остался демократом и даже, кажется, социалистом. Это любопытно. Отчего люди гораздо легче меняют свои философские убеждения, чем политические? Такая же сравнительная прочность политических убеждений наблюдается и у других писателей, проделавших вместе с Бердяевым эволюцию от марксизма через идеализм к мистицизму и даже к положительной религии. Например, хотя бы Булгаков. Если бы он проявил ту же быстроту в смене политических убеждений, быть бы ему теперь либо в черносотенниках, либо в максималистах, т. е. где-нибудь на последней окраине политического поля. Но он как был, так и остался вместе с Бердяевым и демократом, и социалистом. Правда, он уже не благоговеет пред Марксом — но лишь в области теории. В практических вопросах он остался верным себе, так что существовавший в представлении публики неразрывный nexus idearum3* между православием и реакционерством должен считаться отныне окончательно разорванным [271] . Теперь много — даже среди молодежи — учеников Булгакова, таких, которые вместе со своим учителем пекутся о православной церкви и все-таки не воспевают ни земских начальников с розгами, ни военно–полевых судов, ни неограниченной власти министров. Чем же объясняется непостоянство философских убеждений у людей, в политическом отношении стойких и непоколебимых? Ясно, что не характером. Ибо нельзя же одновременно иметь и стойкий, и изменчивый характер.
271
См. недавно вышедшую книгу Булгакова «Краткий очерк политической экономии»4*. В ней проводится очень либеральная точка зрения, нисколько не уступающая другим либеральным точкам зрения. В обыкновенных политических экономиях гуманные взгляды (о возмутительности крепостного права, гаремов, ростовщичества, эксплуатации рабочих и т. д.) обосновываются на морали, у Булгакова — на религии. В этом вся разница.
Оставлю пока вопрос без ответа, но обращу внимание читателя на другую особенность идейного развития Бердяева (то же и Булгакова). Как только он покидает какой-либо строй идей ради нового, он уже в своем прежнем идейном богатстве не находит ничего достойного внимания. Все — старье, ветошь, ни к чему не нужное. Например, экономический материализм. Когда-то (в своей первой книге) Бердяев восторгался им, правда, не в его чистом виде, а в соединении с кантианством, и считал, что в нем все истины. Теперь он уже в нем не видит ни одной истины. Я и ставлю вопрос: разрешается ли философу такая безумная расточительность? Ведь, того и гляди, у материалистов были хоть крупицы истины?! Неужели пренебрегать ими? Или впоследствии, когда пришлось снова сниматься с места и покидать старика Канта, Бердяев все бросил, ничего не подобрал, словно бы его тяготила всякая поклажа, и налегке помчался к метафизике, заранее уверенный, что он найдет у нее и тучные стада, и огромные поля, — словом, все, что нужно человеку для пропитания. Потом бросил метафизику и ринулся в глубину религиозных откровений. На страницах «Вопросов жизни» пред читателем развернулась история обращения Бердяева из метафизика в верующего христианина. Обращение, в особенности поражающее своей порывистостью. Даже для Бердяева слишком скоро. Он стал христианином, прежде чем выучился четко выговаривать все слова Символа веры. Метаморфоза, очевидно, произошла за порогом сознания. В своей статье «О новом религиозном сознании», в которой он впервые начинает говорить о Христе, богочеловеке, человекобоге и т. п., он обрывается, заикается, словом, обнаруживает все признаки того, что попал в чуждую и незнакомую ему область, где приходится двигаться наугад и ощупью. Между прочим, следует отметить тот любопытный факт, что все наши писатели, пришедшие к христианству путем эволюции, никак не могут научиться по–настоящему выговаривать святые слова. Даже Мережковский, вот уже сколько лет упражняющийся на богословские темы, не дошел до сих пор до сколько-нибудь значительной виртуозности, несмотря на свое несомненное литературное дарование. Настоящего тона нет. Вроде того, как человек, в зрелом возрасте изучивший новый язык. Всегда узнаешь в нем иностранца. То же и Булгаков. Он оригинально решил трудную задачу и с первых же статей стал выговаривать слово «Христос» тем же тоном, которым прежде произносил слово «Маркс». И все-таки Булгаков, несмотря на все преимущество простоты и естественности манеры (ибо ее не пришлось менять), не удовлетворяет чуткого слуха. В этом отношении их всех далеко превосходит Розанов, хотя, как известно, он во Христа не верит и Евангелие не признает. Но он с детства был воспитан в правилах Благочестия, не знал увлечений дарвинизмом и марксизмом и сохранил себя нетронутым. Я думаю, что ни Мережковский, ни Булгаков, ни Бердяев никогда не сравнятся с Розановым. Булгаков, видно, это чувствует и от религиозных исканий переходит к вопросам церкви, к церковной политике. Здесь, пожалуй, он будет на своем месте. Политика,, вопросы общественного устройства — старое, близкое, родное дело.