Шрифт:
Уже летом братья Бурлюки увезут поэта на Украину, в Таврическую губернию, в село Чернянка, где отец их служил управляющим в имении графа Мордвинова. Чернянка и станет одной из штаб-квартир русского футуризма. А древнее название этой местности, которое упоминалось еще Геродотом, – Гилея, станет еще одним именем для группы поэтических бунтарей. Кажется, там, в Чернянке, Хлебников придумает название сборнику футуристов «Садок судей», уже без буквы «ять» и, нарочно, без твердого знака в конце слов [190] . «Садок судей», напечатают на оборотной стороне обоев – в знак протеста против роскошных изданий символистов. Триста экземпляров всего. В «Садке» Хлебников опубликует и свой «Зверинец», и первую часть драмы «Маркиза Дэзес», и начало поэмы «Журавль». Журавль в поэме, кстати, не птица – страшный город, пожирающий людей.
190
Семья Бурлюков состояла из восьми человек: кроме родителей - три брата и три сестры. Давид и Николай станут поэтами, Владимир - художником. Художницей станет и старшая сестра братьев - Людмила. В Чернянке у Бурлюков все, как пишут, принимало «гомерические размеры». Количество комнат, прислуги, особенно женской, которая «производила впечатление гарема», количество пищи, поглощаемой за столом. Особенно радовала Хлебникова семейная библиотека Бурлюков. Пользовался он ею, правда, своеобразно. Экономка часто видела, как далеко за полночь Хлебников с книгой в одной руке и свечой в другой бродил по аллеям парка. «Прочитав страницу, он вырывал ее и бросал на дорожку». Однажды экономка спросила его, зачем он рвет книги. «Раз она прочитана, - ответил поэт, - она мне более не нужна...»
Вообще друзья считали, что этим сборником они закладывают «основание новой литературной эпохи». Сборник должен стать «бомбой» на «мирной, дряхлой улице литературы». Критики, писатели, буржуи, обыватели – всякое «старичье» – все встретят его «лаем, свистом, ругательствами, кваканьем, шипением, насмешками, злобой, ненавистью». Брюсов пригвоздит в очередном обзоре литературы: «Садок судей» стоит «почти за пределами литературы». А Василий Каменский, «простой и рыжий, как кирпич», и через годы будет откровенно ликовать: «Это был незабываемый праздник мастеров – энтузиастов-будетлян… Хлебников в это время жил у меня, и я не видел его более веселого, скачущего, кипящего, чем в эти горячие дни». Где жил в то время Каменский, установить не удалось. Позже будет жить в том самом знаменитом доме Адамини, о котором уже много рассказывалось в этой книге (Марсово поле, 7). И там, в доме на Марсовом поле, у Каменского действительно поселится Хлебников, но это будет в 1915 году. Сейчас важно другое: с выходом сборника «Садок судей» Хлебников станет, по словам С.Старкиной, «главным действующим лицом литературных скандалов, которые устраивают его новые друзья».
«Люд-лучи», будущие футуристы, – ватага, про которую кто-то скажет, что «судьба сплела из этих имен один веник», станут собираться сначала у художника Матюшина и его жены поэтессы Елены Гуро на Лицейской улице (ул. Рентгена, 4), а потом – в одной странной мансарде на Петроградской стороне, где все было устроено на парижский манер (Большой пр., 56). Там, под крышей многоэтажного дома, жили художники – Иван Пуни и его жена Ксана Богуславская – «святое семейство», как звали их за любовь и согласие. В этой мансарде, привезя из Парижа «жизнерадостный и вольный дух Монмартра», они устроят настоящий салон футуристов. Здесь «поэты-будетляне» – Маяковский, Бурлюк, Лившиц, Матюшин, даже Игорь Северянин – будут дневать и ночевать.
Центром, к которому тянулись все, была, конечно, она – Ксана. Обаятельная, остроумная, полная энергии. Ксану любили все. Она же любила… плескаться в ванне, это особенно волновало компанию. Но при этом успела на свои деньги выпустить сборник футуристов «Рыкающий Парнас» (он будет конфискован сразу после выхода «за порнографию») и, как пишет Лившиц, «забравшись с ногами на диван, подстрекала составителей манифеста “Идите к черту!”» В мансарде под ее водительством он и сочинялся, этот манифест футуристов. За это любили Ксану еще больше, все любили, но Хлебников – просто влип! Из-за нее он, чье сердце Вячеслав Иванов уже назвал «львиным», чуть не убьет здесь человека. Да, да!
«Хлебников сидел, как унылая, взъерошенная птица, зажав руки в коленях, и либо упорно молчал, либо часами жонглировал вычислениями, – напишет через пятьдесят лет в Париже полупарализованная уже Ксана. – Воображал, что влюблен в меня, но, думаю, оттого, что я рассказывала о горной Гуцулии, о мавках». Это, кстати, тоже правда. С Ксаной связаны многие стихи Хлебникова: «Ночь в Галиции», «Мавка», поэма «Жуть лесная»… Но правда и то, что настоящая «жуть» случится, когда Ксана «нацепит», шутя, на Лившица свое черное жабо и запретит снимать его. Тот так и ходил в нем под бешеными взглядами Велимира, пока однажды, когда Лившиц невинно болтал с Ксаной, Хлебников вдруг не схватил скоблилку художника (считайте, нож!) и, подбрасывая ее на ладони, не рванулся к Лившицу: «Я вас зарежу!..» Хорошо, что Бурлюк вовремя перехватил его руку…
Правда, благодаря инциденту в мансарде случилось нечто невероятное. И гости дома, и даже мы, нынешние, обрели и тут же, увы, потеряли, может быть, великого художника. Ибо Хлебников, остановленный Бурлюком, в тот же миг кинулся к мольберту и схватил кисти. Он запрыгал вокруг него в каком-то заклинательном танце, мешая краски и нанося их на полотно с такой силой, словно в руке его был резец. Когда в изнеможении упал на стул, ноздри его раздувались, он задыхался.
«Мы, – пишет Лившиц, – подошли к мольберту, как подходят к только что отпертой двери. На нас глядело лицо, довольно похожее на лицо Ксаны. Манерой письма портрет отдаленно напоминал… Ренуара… Забывая о технике… я видел перед собой, – заканчивает Лившиц, – ипостазированный образ хлебниковской страсти…» То есть, говоря проще, с портрета Ксаны на всех глядела обнаженная «страсть поэта». Не дверь открытая – здесь было открыто сердце. И, словно догадавшись об этом, будто прикрывая душевную наготу свою, Хлебников, не дав никому опомниться, неожиданно густо-густо замазал холст черной краской… [191]
191
Недавно в переписке Лили Брик и ее сестры, Эльзы Триоле, наткнулся на имя К. Богуславской. Оказывается, Э.Триоле в 1970 г. нашла в Париже Ксану и сообщила в Москву Л.Брик: «Была вчера у Ксаны Пуни. Она живет за городом, у нее был удар, и она почти парализована, квартира же в Париже, на 4-м этаже. Ей необыкновенно повезло в том отношении, что в больнице к ней привязалась ночная сестра, с которой она сейчас живет и которая за ней ухаживает, как мать родная. Была у нее Надя (русская жена художника Фернана Леже.
– В.Н.) и выудила у нее две картины для Москвы или Ленинграда. Ксана ее видеть не могла до сих пор, но икра, московские конфеты плюс две певицы из Большого театра покорили немедленно Ксанино сердце на несколько миллионов. Тут же ей Надя объяснила, что она к нам ни ногой, оттого что мы ненавидим Россию...» Редкие, кстати, строчки в многостраничной переписке сестер, когда они не говорят «о тряпках». Правда, об икре и московских конфетах не удержались - помянули...
Потом, в Куоккале, на даче Ксаны, он горько пожалуется молодому Шкловскому: «Что нужно женщинам от нас? Чего они хотят? Я сделал бы все. Может быть, нужна слава?» Шкловский промолчит. А Хлебников, охладев к Ксане, легкомысленно пропрыгав осень по камням залива, влюбится в Куоккале сразу в двух Вер. Одна, дочь писателя Лазаревского, была точь-в-точь Наташа Ростова, другая же настолько хороша, что вся литература, по словам Велимира, не дала еще ей равного образа. Ах, как писал он о любви! «Русь, ты вся поцелуй на морозе!» Хотя и в любви вновь окажется кукушонком – чужим в чуждых уютных гнездах…
«Я дорожу знакомством с семьей писателя Лазаревского, – напишет Хлебников домой. – Старый морской волк с кровью запорожцев в жилах. Все же Евреиновы, Чуковские, Репины какая-то подделка в конце концов».
Не стоит, думаю, задаваться вопросом, почему Чуковские и Репины – подделка, а средний писатель Борис Лазаревский, кстати флотский следователь, – писатель настоящий. Объективным поэт не был никогда. Могу лишь предположить, что мнения его могли зависеть и от того, сколько раз на дню Хлебников встречал в Куокалле дочь Лазаревского – Веру. Однажды, в августовский день 1915 года, он, например, столкнулся со своей Наташей Ростовой аж пять раз. На берегу залива, потом на вокзале, потом в ресторане, потом в кинематографе и, наконец, снова на пляже, но уже ночью, в половине двенадцатого. Правда, к сентябрю того же года в его жизни возникнет и другая Вера – Будберг…