Толстая Татьяна
Шрифт:
Хотелось, значит, переехать в центр. Я, пожалуй, лет десять посвятила попыткам это сделать. Чего там только не было. Нельзя было купить квартиру, можно только поменять. Когда-то продавались кооперативные квартиры, но это 50-е годы, а потом все стали большие и умные, и купить кооперативную квартиру стало исключительно непросто. Квартирный вопрос всегда существовал, но сейчас это вопрос денег, а тогда это вопрос отсутствия площади. Надо было квартиру поменять. Но поменять напрямую — где вы найдёте идиота, который бросит свою центральную квартиру и поедет жить туда, где жила я, в Медведково? Значит, надо найти человека разводящегося или несчастного, поменять квартиру на две однокомнатных, эти две однокомнатных меняем на однокомнатную в другом районе плюс комнату где-нибудь в Звенигороде, потому что там всё равно старуха с ума сошла и не понимает, где она живёт. И цепи выстраивались до десяти пунктов. Если эта цепь не поломалась, то ты менялся. Если же кто-то один капризничал, из этой степи выпадал, то рушилась вся цепь, люди рыдали, несчастия всякие были. Можно было, конечно, приплатить, чтобы всё это ускорилось и улучшилось, разным чёрным маклерам, а такие существовали. Но для этого нужны были деньги, а деньги непонятно, где можно было взять. Если ты певец или, наоборот, поехал на какую-то стройку, то можно было заработать деньги, но тихие интеллигенты вроде меня деньги могли заработать переводом разве что. Так ещё поди заключи с издательством договор, зачем он им? Поэтому вопрос о деньгах как-то отпадал. И вот мысль 10 лет крутилась — как это всё крутилось, каким образом переехать. И вот моя сестра, всё та же, любимая сестра старшая, разузнала, что в одном доме на Полянке… У неё самой там было списанное помещение мастерской, она была художником. Там были крысы и туалета не было. А соседняя квартира, как она узнала, тоже вросшая в землю, но квартира: две комнаты списанные, а две ещё теплятся, и в них живут два старичка. И вот старичок лежит парализованный и ходит под себя, а старушка, его сестра, очень его любит, но мучается и страдает, что в доме нет горячей воды, и она кипятит все кастрюли и котлы, чтобы стирать бельё своему брату, который уже совсем плох — ветеран войны. И вот мне сестра говорит: «Смотри, этот старичок рано или поздно умрёт. Его сестра всё время говорит: прибрал бы его Господь, я бы квартиру поменяла, а себе бы однокомнатную справила. Внимание: если старичок помрёт, то у тебя есть шанс». И однажды она мне говорит: «Всё, ура, приезжай». Приезжаем — крышка гроба такая нарядная, красная, стоит. Старичок умер. Мы пролили фальшивую слезу, пообнимались со старушкой и сделали переезд. Старушка была чрезвычайно счастлива. Вариант, который мы ей нашли, нас самих ужасал: из окна 13-метровой однокомнатной квартиры было видно кладбище, а стены были такие тонкие, что можно было слышать, что говорят соседи. И как-то было неудобно старушке такой вариант предлагать, но старушка, как оказалось, ровно этого и хотела, она обнимала нас и благодарила. Она была совершенно глухая, поэтому ей было всё равно, что говорят соседи, она мечтала жить окнами на кладбище, потому что она всё ждала, когда её Господь приберёт, и ей приятно было на это смотреть. Главное — найти нужных людей в нужном месте.
И вот совершился очень громоздкий и сложный переезд. Я въехала в эту чудовищную квартиру. Пол в ней был наклонный вот так — мы специально клали мяч и смотрели, как он катится. Две комнаты были списаны, всё было в дырках, как ночь — выходили крысы, я с визгом вскакивала на стул и швабрами от них отбивалась. Было довольно страшно. Мне писали в окно, били ногами, поставили мы решётки, но против писания это немножко не спасает. Но я жила в центре, я своего добилась. Я была абсолютно счастлива, всё было замечательно. И вот прошло несколько лет — я очень была действительно довольна этой жизнью — прошло несколько лет, я всё вспоминала про старичка, который так удачно умер, и приходит открытка от какого-то профкома, какой-то советской организации, обращённая к этому старичку. «Дорогой ветеран Михаил Никитич, подошла Ваша очередь на стиральную машину „Фея“. Вы можете получить эту машину в таком-то месяце, всё прочее». И я подумала: бляха-муха, вот ветеран, он был молодой, воевал, контузило его, к старости парализовало, он выжил из ума, последние 10 лет он лежал и какал под себя. И его несчастная сестра, любя его,не сдавала его в дом призрения, а каждый день стирала, кипятила это бельё, потому что в этом жутком доме не было газовой колонки, не было ничего. И вот он умер, всеми забытый, кроме этой несчастной старушки, своей сестры. Прошло лет пять, и вот «Фея», блять, явилась к нему наконец, советская фея — здравствуй, ветеран! Вот это жильё при советской власти, просто пример.
Как я эту квартиру ремонтировала — это тоже отдельный разговор, потому что там же жить было нельзя, её надо было ремонтировать. В двух словах: ремонтировала я её так. Стала разузнавать, сколько стоит такую квартиру привести в немножечко приличный вид — выровнять полы, поднять эти лаги (лага — это бревно, которое проходит через всю квартиру), постелить паркет вместо досок, побелка, то, сё. Государственное учреждение насчитало мне такую сумму — условно говоря, я получаю 100 рублей, муж — 130 рублей, а насчитали мне 6 тысяч. Как — на панель идти, в рабство? Мне говорят: надо найти частников. А куда идти, я не знаю, где эти частники. Нашли мне этих частников — такая лихая бригада, пьяная-пьяная. Они всё время говорили: «Это Лермонтов сделает! Это Лермонтова надо спросить! Лермонтов отвечает!» Я думаю: странно, обычно говорят «Пушкин ответит», а у этих почему-то Лермонтов. А оказалось — правда, был у них начальник Лермонтов. Я в жизни не встречала Лермонтова, а вот он в прорабах ходил. Ну, надо было достать плитку, обои, и эти лихие люди мне говорят: сейчас поедем за плиткой и за обоями. Я говорю: а куда мы поедем? «Увидишь, в 5 утра будь готова». Они за мной заезжают на какой-то «Газели»: «Поехали». Лето, воскресенье, тихая Москва, никого, чудно, машины уже прошли, всё полили, тишина такая, липы-тополя. «Щас увидишь» — и где-то в центре, на Мясницкой, подъезжают, открывают ворота, заходят, там какой-то складик. Говорят: «Выбирай плитку, сетку тебе надо?» А я не знаю. «Берём!» Набрали кучу большую. «Давай, тащи, помогай!». Я тащу, помогаю, потом говорю: «А это что, где мы?» Они говорят: «Да это склад военной прокуратуры». Мы ограбили московскую военную прокуратуру, я клянусь! Пока прокуроры не пришли на работу. Вот как происходили эти частные вещи. Ну и я даже гордилась — оказалось, это очень просто и приятно, грабить. Это, конечно, пикантно — ограбить прокуратуру.
Дзядко: Бригада Лермонтова и Толстой ограбили прокуратуру.
Толстая: Да, литературная такая бригада.
Дзядко: Я хотел ещё вот что спросить: при этом эти удивительные квартиры были центром жизни, потому что больше нигде собираться возможности не было. И это отдельный сюжет.
Толстая: Не было площадок вообще. В сквере можно было собраться, в шахматы сыграть, или дома.
Дзядко: На складе прокуратуры, как мы узнали. Мы недавно делали огромный номер «Большого Города» про культуру московских кухонь со своими законами, своим языком. При этом они все, хотя это была единая культура, насколько я понимаю, внутри были довольно существенные расхождения. Так?
Толстая: Наверное. Я не знаю. Я думаю, что были разные тренды и разные моды. Одно дело — например, кухни 60-х, другое — 70-х, третье — 80-х. Обсуждались разные вещи, это были вече и форумы совершенно разные. В 60-х это были более спортивные кухни, тогда люди увлекались альпинизмом и лыжами. Или байдарки разбирали. Представьте: небольшая квартира, одна комната проходная, другая дальняя. Они байдарку разложат и смотрят — течёт или не течёт, тазик под неё подставляют. И если жена не так увлечена этим идиотизмом как муж, то она с ним разводится рано или поздно. Приехали его спортивные друзья, крепкие, вонючие — и куда-то на север. Очень полагалось любить Север, туманы, шхеры, скалы всякие. А в 70-е нет, уже пошла какая-то идеология: кто уехал, кто не уехал, кто подпольную литературу достал. А в 80-е все уже вслух просто всех кляли. Только после того, как пришёл Горбачёв, немножко глаза открылись. Весело стало — до невозможности. Лучшее время, лучшее. У меня племянник — три года, помню, на даче все сидят, телевизор смотрят. Там сирень, пионы цветут — всем наплевать, все смотрят телевизор. И входит маленький, трёхлетний: «Кого ещё сняли?» Хорошее было время.
Дзядко: Вот эта разница между десятилетиями как чувствовалась? Это же не календарная история.
Толстая: В 1968-м, по моим ощущениям, закончились 60-е. Я смутно помню первую половину 50-х, лучше — вторую, я помню какой-то перелом, который случился между 50-ми и 60-ми. Я его помню, потому что я пришла в школу и увидела в каком-то году (может быть, это было 1960 год), что учителя абсолютно поменяли стилистику. До этого у нас завуч была омерзительная, жуткая тётка, которая только орала на всех. Она была в синем казённом платье, как преподавательницы Смольного института по описаниям смолянок, и у неё были волосы в корзиночку заплетены — то, что можно видеть на фотографиях в «Огоньке» 50-х. И вдруг мы приходим в школу — у них у всех уже бабетты, все дела, и они уже иначе разговаривают. Что с ними случилось, я не знаю, но они уже не орут на всех всегда, а как-то спокойнее говорят. Для меня это был водораздел между 50-ми и 60-ми. А в 68-м году начали закручивать все возможные гайки, которые временно были отпущены. До 68-ого в спецшколах английских (а я в такую школу поступила к 8 классу) ученики старших классов на две недели ездили в Англию, а те, кто учил французский, ездили так же по обмену во Францию. Вот это в 1968 году закрыли, и до 1986 всё было нельзя, на всё было «нет», всё было завинчено и закручено.
Дзядко: Отдельный сюжет — охота за тем, чего нет: за книжками, за музыкой. Вот как это происходило?
Толстая: Один пример. Одежды нет, так? Одежду можно достать либо у спекулянток, была целая порода спекулянток. Как спекулянтки работали…
Дзядко: А как они выглядели?
Толстая: Да как обычно, как я. (Смех в зале) Люди как люди. Это были такие рисковые торговые работники, которые входили в преступный сговор с работниками торговой базы. Насколько я знаю, в Питере… Вот почему воры нам милее, чем кровопийцы: потому что кровопийцы продолжают жизнь, а воры её всё же двигают. Поразительная вещь: торговля есть воровство по какому-то большому счёту, потому что ты обязательно набавляешь цену, ставишь какие-то условия, твоя цель — отдать вещь не в соответствии с её ценой. Но это жизнь, она так устроена. И если бы не существовало бы повального воровства в Советском Союзе (это воровство и по объёмам было меньше, чем сейчас, и по возможностям), то мы бы ходили не в звериных шкурах — зверей-то где взять, кошек бы убивали. Вот существовали торговые базы, на них поступают товары. Как устроена эта экономика, это надо книгу Егора Тимуровича смотреть. Эти товары продаются иностранцам и владельцам специальных талонов через магазины «Берёзка», а также с чёрного хода спекулянтам. Начальник торговой базы этим спекулянткам даёт возможность разнести товары, чтобы приобрести живые деньги, «левые».
Дзядко: «Берёзку» я помню с детства…
Толстая: А Вы были в «Берёзке»?
Дзядко: Я не был, родители были, и это был всегда был праздник, когда они возвращались. Расскажите про неё.
Толстая: Да Вы бы сейчас и не заметили её. Это был магазин, в котором, в отличие от всех советских магазинов, есть обувь — правда, есть, есть несколько видов пальто, несколько видов кофточек, рубашек мужских, брюк. Это одежда. Даже книги есть и еда. Но по сравнению с этим магазин «Перекрёсток» — это просто пещера Али-Бабы. «Перекрёсток», с переклеенными сроками истечения товаров, со всей этой гнилью. Там лежали совершенно обычные вещи, просто они больше нигде не лежали. Бедность этих «Берёзок» я даже не знаю, как описать. Ну, шоколадные конфеты, ну, сёмга нарезанная и заклеенная. Вы не заметите. В магазинах не было сёмги, не было шоколадных конфет, в магазине совком можно было взвесить карамель «Подушечка» с повидлом, очень страшную, ирис «Кис-кис» был, тянучка сливочная — она пропала где-то к 70-м. Пряники тульские были всегда, да. Помадка? Нет, сливочная помадка была в заказах, это была дорогая вещь. Она вся белая такая была, и иногда один ряд вдруг коричневой выкладывали — кофейная помадка.