Шрифт:
Похоронив отца, Джон пропустил в институте всего несколько дней. В среду он уже вернулся на занятия.
— Ты вернулся, — сказал я.
— Ну да, — ответил он.
Ему больше было некуда идти.
— А что у тебя с пальцами?
На костяшках пальцев были порезы и ссадины.
— Да так, разбил окно. Сам понимаешь.
— Понимаю, — ответил я. Действительно ли понимал? А теперь он здесь, живет в Окленде. После колледжа попробовал было жить в Чикаго, но ему быстро надоело сталкиваться с людьми из Шампейна. Все они были там, весь институт: мало кто выбрался за пределы штата. Для большинства Чикаго было страной Оз, а уж то, что дальше — Китаем, Луной.
— Ну и как там Тоф? — спрашивает он.
— Отлично, — говорю я.
Щипцы, наручники…
— А где он? — спрашивает он.
Растворитель, вазелин…
— Он дома. С нянькой.
И так далее. Все, что он захватил из Шотландии.
— А-а.
Я перевожу разговор:
— Что у тебя с работой?
— Не знаю. Вроде неплохо. Я только что был на приеме у консультанта по трудоустройству.
— У кого?
— У консультанта. По трудоустройству.
— Это как?
— Это такой человек, который помогает определиться…
— Да, я понял. А как это происходит — конкретно?
— Ты рассказываешь, какие у тебя интересы, он дает тебе тест…
— Там надо выбирать из нескольких вариантов?
— Ну да. Это занимает часа три.
— Он дает тест, чтобы узнать, кем ты хочешь работать?
— Да.
— Ты смеешься?
— Чего ради?
Мы смотрим на толпу, собравшуюся внизу. На них одежда, которую они купили подержанной в Миссии или втридорога на Хэйт. Они расстегнули по две верхние пуговицы на своих обтягивающих синтетических рубашках, которые надели поверх футболок с логотипами несуществующих компаний. Головы у них выбриты или тщательно взлохмачены под Вестерберга[86]. Юноши из Стэнфорда в светло-голубых оксфордских рубашках, с сияющими головами, твердыми от геля. Миниатюрные девушки в тяжелых ботинках и облегающих рифленых рубашечках.
Все разговаривают. Люди пришли с друзьями, и вот они беседуют с друзьями, с которыми пришли. Они пришли с сослуживцами. Они смотрят на лица, которые видят каждый день, произносят слова, которые произносили сотни раз. Как и мы, они держат в руках пиво, которое тут же и сварено.
— Будем заказывать еду? — говорим мы/они.
— Не знаю. А ты как думаешь? — говорим мы/они.
Отсюда, со второго этажа, видны движения губ, но слова обращаются в стоны, сливаются в сплошной монотонный стон, что-то вроде мычания, сквозь которое прорывается лишь случайный взвизг:
— Ничего себе!
Их — нас — слишком много. Слишком много и слишком одинаковых. Что здесь делают все эти люди? Они стоят, стоят, сидят, разговаривают. Здесь нет даже бильярдного стола, дротиков — ничего. Все просто слоняются, сидят откинувшись и потягивают пиво из толстых кружек…
И я рисковал всем ради этого?
Надо, чтобы что-нибудь произошло. Что-нибудь масштабное. Мы должны взять штурмом дом, город, страну. Мы все должны взять в руки оружие и пойти завоевывать мелкие страны. Или организовать бунт. Впрочем, нет. Оргию. Непременно должна быть оргия.
Все эти люди — то есть мы — должны запереть двери, пригасить свет и вместе раздеться. Можно начать с нас — с Кей-Си и Джессики, а от нас уже дальше. Тогда сразу появится и смысл, и ценность, и все будет оправданно. Сдвинем столы, притащим диваны, матрасы, подушки, полотенца, плюшевых зверюшек…
А вот это — просто похабно. Как мы смеем сидеть здесь, болтать о ерунде и не сливаться в единую человеческую массу, не совершать чего-то такого, мощного, переворотного? Зачем вообще мы утруждаем себя — выходим из дома, собираемся большими массами и при этом не разжигаем костров и ничего не сносим? Как мы смеем не запирать дверей, не менять белые лампы на красные и не начинать массовую оргию, где радостно смешаются тысячи рук, ног и грудей?
Мы теряем шанс.
О чем мы вообще разговариваем?
Подбирается Пит.
— Приветик, — говорит он с британским акцентом, который отрабатывал еще в старших классах. — Ну-ка, ну-ка, — говорит он. — Как там юный Тоф?
— Отлично, — говорю я.
— Кстати, а где он?
Я люблю Пита, и он не хотел ничего плохого, но зачем же задавать этот вопрос? Почему за один вечер этот вопрос звучит уже дважды? Подобно рефрену «Какой прекрасный брат!», рефрен «Где брат твой?» стал какой-то дежурной репликой, лишенной внутреннего смысла. Почему они допрашивают меня, где мой брат, когда я хочу напиться и спровоцировать оргию? Какой ответ хочет услышать Пит, какой ответ хочет услышать Джон? Вопрос идиотский. «Как?» — совсем другое дело. «Как брат твой?» — тут и смысл есть, и ответить легко. «Тоф — отлично!» Но зачем же «где»?
— Дома, — отвечаю я.
— Хм. А с кем?
Бритвы, пилы, морозильные камеры…
— Я сейчас вернусь.
Протискиваюсь к туалету.
О эти вопросы! Я надеялся, что они поймут. Неужели все мои друзья — дебилы?
В туалете кто-то писает в раковину. Когда я вижу кого-то писающего в раковину, то этот кто-то видит, что я его вижу, и, разумеется, думает, что я смотрю на его пенис, а это неправда, пенис, взгромоздившийся на край раковины, как новорожденный цыпленок — красный, сморщенный и тянется к воде.