Шрифт:
Я попросил его присесть.
— Видите ли, — заговорил он. — Староват я воевать. Я теперь тут живу, в Америке. Единственное, что мне под силу, это писать про англичан в американские газеты и журналы. Вот, например, отличный журнал, называется „Сатердей Ивнинг Пост“, он обещал печатать все, что я принесу. У меня договор с ними. А к вам я пришел потому, что, по-моему, вам есть что порассказать. Про полеты, я имею в виду.
— Не больше чем тысячам других, — ответил я. — Летчиков хватает, и среди них очень много таких, у кого на счету куда больше сбитых самолетов, чем у меня.
— Не в том дело, — сказал Форестер. — Важно, что вы, понюхавший пороху, как нынче выражаются, теперь в Америке. Вы для них — редкая птица, тут нечасто сейчас таких встретишь. Не забывайте, что для них война только-только началась.
— И что, по-вашему, я должен делать? — спросил я.
— Сначала пойдемте, я вас угощу. Я как раз собираюсь на ланч, — сказал он. — И за столом расскажете мне про войну. Про свое самое незабываемое приключение, а я запишу его и напечатаю в „Сатердей Ивнинг Пост“, Любое лыко в строку, любая мелочь пойдет в дело.
Я разволновался. Никогда прежде не доводилось мне встречаться с прославленным писателем. Я старательно разглядывал его, пока он сидел у меня в кабинете, и больше всего меня поражала его заурядная внешность. Ни единого намека на что-то необычайное. Лицо, речь, глаза за очками, даже одежда все было донельзя обыкновенным. И тем не менее передо мной сидел автор всемирно известных рассказов. Миллионы людей зачитывались его книгами. Я-то думал, что у таких людей искры из головы вылетают, или, на худой конец, они должны ходить в длинном зеленом плаще и в шляпе с пером и широкими полями.
Но ничего подобного. И тогда я впервые понял, что у писателя есть как бы две разные стороны, два облика. Один он показывает публике: смотрите, мол, я такой же, как все, человек как человек, ничего особенного, все, как у людей — и поступки, и речь. Второй лик — тайный, скрытый от людей, и появляется он лишь тогда, когда писатель закрывает за собой дверь кабинета и оказывается в полном одиночестве. Тогда он целиком переносится в иные миры, туда, где всецело царствует его воображение, а сам он оказывается именно в тех местах, которые в этот момент описывает его перо, — в такие мгновения он там живет. Я сам, если хотите знать, когда пишу, впадаю в какой-то транс, а все окружающее перестает существовать. Я вижу только острие своего карандаша, движущееся по листу бумаги, и нередко два часа пролетают совершенно незаметно, словно пара секунд прошла.
— Идемте, — обратился ко мне С. С. Форестер. — Посидим, съедим что-нибудь. Не похоже, что вы очень заняты.
Выходя из посольства бок о бок с этим знаменитым человеком, я был очень возбужден. Я прочел все его книжки про капитана Горниста и едва ли не все, что он вообще написал. Я тогда очень любил, и до сих пор люблю, книги про море и моряков. Я прочел всего Конрада и все, что написал другой замечательный морской писатель, капитан Марриет, („Мичман Изи“, „От юнги до адмирала“, и т. д.), а теперь меня приглашает в ресторан один из них. Великий человек!
Он привел меня в маленький дорогой французский ресторан где-то неподалеку от вашингтонской гостиницы „Мейфлауэр“. Заказал роскошные блюда, потом извлек откуда-то блокнот и карандаш (кстати, шариковую ручку в 1942 году еще не изобрели) и выложил их на скатерть.
— Ну, — сказал он, — расскажите мне самый удивительный или самый страшный, или самый опасный случай, произошедший с вами, когда вы летали на этих своих истребителях.
Я попробовал. Я стал рассказывать, как меня сбили над Ливийской пустыней, и самолет загорелся, а потом взорвался.
Официантка принесла блюдо с копченым лососем. Пока мы его ели, я пытался рассказывать, а Форестер пытался записывать за мной. Еда мешала рассказу.
Потом принесли главное блюдо — жареную утку с овощами, картофелем и жирной ароматной подливкой, тут уж от меня потребовалась полная сосредоточенность. Повествование мое стало как-то расползаться. А Форестер то откладывал карандаш и хватался за вилку, то бросал вилку, чтобы схватиться за карандаш. Ничего путного из этого выйти не могло. К тому же, сказать по правде, я никогда не умел сносно рассказывать истории или даже анекдоты.
— Знаете что, — сказал я наконец. — Если хотите, я попробую записать на бумаге то, что случилось, а потом пришлю вам. А вы перепишете это сами, как полагается, и как сочтете нужным, а потом напечатаете под своим именем. Так легче, наверное, будет, правда? Я постараюсь справиться за сегодняшний вечер.
И это — хотя я тогда об этом и не догадывался — изменило всю мою жизнь.
— Блестящая мысль, — одобрил Форестер. — Я убираю этот дурацкий блокнот, и займемся-ка мы лучше уткой. А самому записать — вас это не очень затруднит? В самом деле?