Вход/Регистрация
Логика смысла / Theatrum Philosophicum
вернуться

Делез Жиль

Шрифт:

Дело, однако, обстоит еще сложнее. Ибо если верно, что фантазм не ограничивается метаниями между двумя крайностями — пищеварительной глубиной и метафизической поверхностью; если он старается спроецировать на эту поверхность событие, соответствующее поеданию, то как ему при этом не высвободить также и события сексуальности? И как их высвободить, если не весьма специфическим образом? Как мы видели, фантазм вечно возобновляет свое внутреннее движение десексуализации только при том, что он возвращается к своему внешнему сексуальному началу. У этого парадокса нет эквивалента в других случаях проецирования на метафизическую поверхность: десексуализованная энергия выдвигает и переиначивает объект сексуального интереса как таковой и, таким образом, по-новому ре-сексуализуется. Таков наиболее общий механизм перверсии при условии, что перверсия отличается, как искусство поверхности, от низвержения, как техники глубины. Согласно Пауле Хейманн, нельзя сказать, что большинство «сексуальных» преступлений — это извращения; их следовало бы приписать низвержению глубин, где сексуальные влечения все еще непосредственно вплетены во влечения поглощения и разрушения. Но перверсия как поверхностное измерение, связанное с эрогенными зонами, с фаллосом координации и кастрации и с отношениями между физической и метафизической поверхностями, поднимает еще одну проблему, а именно, проблему наделения сексуального объекта десексуализованной энергией как таковой. Перверсия — это поверхностная структура, выражающая себя как таковую без того, чтобы обязательно проявляться в преступном поведении низвергающего характера. Преступление здесь, несомненно, может иметь место, но только через регрессию от перверсии к низвержению. Подлинная проблема перверсии правильно отражена в соответствующем последней сущностном механизме — механизме Verleugnung [отрицания — нем.]. Ибо, если Verleugnung — это у женщины поддержание образа фаллоса, несмотря на отсутствие пениса, то такая операция предполагает десексуализацию как следствие кастрации, а также переиначивание сексуального объекта, который является таковым благодаря десексуализованной энергии: Verleugnung — не галлюцинация, а, скорее, эзотерическое знание [169] . Значит, Кэррол — извращенец, но не преступник, извращенец, но не низвергатель; он — заика и левша, использующий десексуализованную энергию фотоаппаратов в качестве до ужаса спекулятивного глаза, чтобы вывести на сцену сексуальный объект par excellence, а именно, маленькую девочку-фаллос.

169

Как раз в терминах «знания» Лакан и некоторые из его учеников формулируют проблему перверсии. См. сборник Le Desir et la perversion, Seuil, 1967.

В системе языка обнаруживается, таким образом, некая ко-система сексуальности, которая подражает смыслу, нонсенсу и их организации: симулякр фантазма. Далее, через все, что язык будет денотировать, манифестировать или сигнифицировать, будет проходить сексуальная история, которая как таковая никогда не будет ни денотирована, ни манифестирована, ни сигнифицирована, но которая будет сосуществовать со всеми операциями языка, напоминая о сексуальной принадлежности формативных лингвистических элементов. Этот статус сексуальности объясняет подавление. Недостаточно сказать, что понятие подавления вообще является топическим: это топологическое понятие. Подавление — это всегда подавление одного измерения другим. Высота, то есть суперэго, чье скороспелое формирование мы видели, подавляет глубину, где сексуальные и деструктивные влечения тесно связаны. Именно с этой связи или с внутренних объектов, которые ее представляют, и начинается так называемое первичное подавление. При этом подавление означает, что глубина почти покрывается новым измерением, и что влечение принимает новую фигуру, отвечающую подавляющей инстанции — по крайней мере в начале (в данном случае это освобождение сексуальных влечений от деструктивных влечений и благочестивые намерения Эдипа). То, что поверхность может быть в свою очередь объектом так называемого вторичного подавления, и то, что она, следовательно, ни в малейшей степени не тождественна сознанию, объясняется довольно сложно: во-первых, согласно гипотезе Фрейда, игра двух различных серий образует существенное условие подавления сексуальности и ретроактивный характер этого подавления. Более того, даже когда сексуальность вводит в игру только частичные гомогенные или непрерывные глобальные серии, она не обладает условиями возможности удерживаться в сознании (а именно, возможности быть денотируемой, манифестируемой и сигнифицируемой соответствующими ей лингвистическими элементами). Третью причину следует искать на стороне метафизической поверхности, в том способе, которым эта поверхность подавляет сексуальную поверхность, одновременно придавая энергии влечения новую фигуру десексуализации. Нас не должно удивлять то, что метафизическая поверхность, в свою очередь, совершенно не тождественна сознанию. Тут достаточно вспомнить, что серии амплитуды, которые существенно характеризуют эту поверхность, трансцендируют всякое сознательное и образуют безличное и до-индивидуальное трансцендентальное поле. Наконец, у сознания или, скорее, предсознания нет иного поля, чем поле возможных денотаций, манифестаций и сигнификаций — то есть порядка языка, который возникает из всего предшествующего. Но игра смысла и нонсенса, поверхностные эффекты метафизической и физической поверхностей принадлежат сознанию не больше, чем действия и страдания самой глубокой глубины. Возврат подавленного происходит в соответствии с общим механизмом регрессии: регрессия имеет место, как только одно измерение опрокидывается на другое. Несомненно, механизмы регрессии очень по-разному зависят от происшествий, свойственных специфическим измерениям (падение с высоты, например, или дыры на поверхности). Но что существенно, так это угроза, которую глубина несет всем другим измерениям; так, она является местом грубого подавления и «фиксаций» — предельных терминов регрессии. Общим правилом является то, что есть сущностное различие между поверхностными зонами и стадиями глубины, а значит, между регрессией, например, к эрогенной анальной зоне и регрессией к анальной стадии как пищеварительно-деструктивной стадии. Но точки фиксации, которые подобно маяку притягивают регрессивные процессы, всегда стараются обеспечить регрессию самой регрессии, когда та меняет природу с изменением измерения и в конце концов возвращается в глубину стадий, в которую опускаются все измерения. Осталось одно последнее различие между регрессией как движением, благодаря которому измерение опрокидывается на те измерения, которые предшествовали ему — и этим другим движением, благодаря которому измерение по-своему переиначивает предшествующее ему измерение. Рядом с подавлением и возвращением подавленного мы должны оставить место для тех сложных процессов, посредством которых вводятся сущностные характеристики определенного измерения как таковые, причем другому измерению соответствует совершенно иная энергия: например, разрушительное преступное поведение не отделимо от функции голоса свыше, который переиначивает деструктивный процесс глубины, как если бы это было его навсегда зафиксированной обязанностью и упорядочивает его в обличии суперэго или хорошего объекта (например, история Лорда Артура Сэвила) [170] . Перверсивное поведение тоже неотделимо от движения метафизической поверхности, которая вместо подавления сексуальности использует десексуализованную энергию для того, чтобы ввести сексуальный элемент как таковой и зафиксировать его с пристальным вниманием (второй смысл фиксации).

170

Фрейд показал, что существуют преступления, чьим вдохновителем является суперэго. Но нам кажется, что это происходит отнюдь не обязательно или неизбежно при посредничестве чувства вины, существующего до самого преступления.

Совокупность поверхностей полагает организацию, которая называется вторичной и которая определяется «вербальным представлением». Вербальное представление должно быть тщательно отделено от «объектного представления», потому что касается бестелесного события, а не тела, действия, страдания или качества тел. Словесное представление является; как мы видели, представлением, в которое обернуто выражение. Оно составлено из того, что выражено и что выражает, и приспособилось сворачивать одно в другом. Оно представляет событие как выраженное, дает ему существовать в элементах языка и, наоборот, придает этим элементам выразительную значимость и функцию «представителей выраженного», чем они сами по себе не обладали. Весь порядок языка является результатом этого, причем его код третичных определений обнаруживается, в свою очередь, на «объектных» представлениях (денотация, манифестация, сигнификация; индивидуальное, личное, понятие; мир, Я и Бог). Но что здесь составляет суть дела — так это предварительная, учреждающаяся или поэтическая организация — то есть такая игра поверхностей, в которой развертывается только а-космическое, безличное и до-индивидуальное поле; такая разминка смысла и нонсенса, такое развертывание серий, которые предшествует изощренным продуктам статичного генезиса. От третичного порядка мы снова должны перейти ко вторичной организации, а затем и к первичному порядку согласно динамическому требованию. Возьмите, к примеру, таблицу категорий динамического генезиса языка: страдание-действие (шум), обладание-лишение (голос), намерение-результат (речь). Вторичная организация (глагол и глагольное представление) сама является результатом этого долгого пути. Она возникает, когда событие знает, как возвести результат во вторую степень, и когда глагол знает, как придать элементарным словам выразительную ценность, которой слова до сих пор были лишены. Но весь этот путь был указан первичным порядком, где слова являлись непосредственно действиями и страданиями тела или даже удаленными голосами. Они суть демоническая собственность и божественная нужда. Непристойности и оскорбления дают представление — посредством регрессии — о том хаосе, в котором соответственно совмещены бездонная глубина и беспредельная высота. Ибо, какой бы интимной ни была их связь, непристойное слово иллюстрирует прямое действие одного тела на другое, тогда как оскорбление внезапно настигает того, кто удаляется, лишает его всякого голоса и само является удаляющимся голосом [171] . Эта строгая комбинация непристойного и оскорбительного слова свидетельствует в пользу собственно сатирической значимости языка. Мы называем сатирическим процесс, при котором сама регрессия регрессирует; то есть сексуальная регрессия на поверхности всегда является также и поглотительно-пищеварительной регрессией в глубине, прекращающейся только в выгребной яме и преследующей удаляющийся голос, когда обнаруживает экскрементальный слой, — оставшийся позади голоса. Производя тысячи шумов и скрывая свой голос, сатирический поэт, или великий досократик, преследует Бога оскорблениями, топя его в экскрементах. Сатира — это чудовищное искусство регрессии.

171

В действительности, обидчик требует изгнания жертвы, запрещает любые возражения — но и сам удаляется, притворно изображая максимальное отвращение. Всё это свидетельствует в пользу того, что оскорбление принадлежит маниакально-депрессивной позиции (фрустрация), тогда как непристойная брань относится к экскрементально-шизоидной позиции (галлюцинаторное действие-страдание). Следовательно, тесный союз оскорбления и непристойности не объясняется, вопреки мнению Фрейда, одним лишь подавлением объектов детского удовольствия, которые возвращались бы «к форме богохульства и проклятия»; скорее, для этого требуется прямое слияние двух фундаментальных позиций.

Однако, высота готовит новые ценности для языка и утверждает в нем свою независимость и радикальное отличие от глубины. Ирония появляется всякий раз, когда язык разворачивается в соответствии с отношениями возвышенного, равноголосия и аналогии. Эти три великих понятия традиции служат источниками, из которых исходят все фигуры риторики. Итак, ирония находит себе естественное приложение в третичном порядке языка в случае аналогии сигнификаций, равноголосия лепетаний и возвышенности того, кто манифестирует себя — целая сравнительная игра Я, мира и Бога по отношению к бытию и индивидуальному, представлению и личности, задающая классическую и романтическую формы иронии. Но даже в первичном процессе голос с высоты освобождает собственно иронические ценности; он удаляется за собственное возвышенное единство, утилизирует равноголосие собственного тона и аналогию своих объектов. Короче, он имеет в своем распоряжении отношения языка еще до того, как обретает соответствующий принцип организации. Например, имеется изначальная форма платонической иронии, восстанавливающая высоту, освобождающая ее от глубины, подавляющая и обрывающая сатиру и сатирика, вкладывающая всю свою «иронию» в вопрос: а нет ли, часом, Идеи грязи, отбросов и экскрементов? Тем не менее то, что заставляет иронию умолкнуть, — это не возврат сатирических ценностей в виде восхождения из бездонных глубин. Кроме того, ничто не поднимается иначе, как на поверхность — отчего поверхность по-прежнему необходима. Мы считаем, что когда высота делает возможным полагание поверхности вместе с соответствующим освобождением сексуальных влечений — происходит что-то такое, что способно одолеть иронию на ее собственной территории — то есть на территории равноголосия, возвышенного и аналогии. Как если бы возвышенного было в излишке, равноголосие преувеличивалось, а аналогия была бы избыточна настолько, что вместо добавления чего-то нового к сопоставляемым вещам, она вызывала их полное совпадение. Равноголосие такого рода, что после него уже не может быть никакого равноголосия, — вот смысл выражения существует также и сексуальность. Это все равно, что повторять за героями Достоевского: изволите ли видеть, милостивый государь, тут еще дело в том, что… и опять же, дело в том, что… Но с сексуальностью мы доходим до такого опять, на котором кончается всякое «опять»; мы достигаем равноголосия, которое делает череду равноголосий или продолжение дальнейших аналогий невозможными. Вот почему, когда сексуальность развертывается по физической поверхности, она заставляет нас при этом переходить от голоса к речи и собирать все слова в эзотерическое целое и в сексуальную серию, которая этими словами не будет обозначена, манифестирована или сигнифицирована, но которая будет строго ко-экстенсивна и ко-субстанциональна с ними. Это то, что слова представляют; все формативные элементы языка, которые существуют только в отношении (или в реакции) друг с другом — образуют тотальность с точки зрения этой имманентной истории, которой они тождественны. Следовательно, существует избыточное равноголосие с точки зрения голоса и по отношению к голосу: равноголосие, которое завершает равноголосие и подготавливает язык для чего-то еще. Это нечто исходит от иной, десексуализованной и метафизической поверхности, когда мы окончательно переходим от речи к глаголу или когда мы образуем уникальный глагол в чистом инфинитиве — вместе с составленными словами. Это нечто является откровением единоголосого, явлением Единоголосия — то есть Событием, которое присоединяет единоголосие бытия к языку.

Единоголосие смысла застает язык в его завершенной системе как тотальное выражающее уникального выраженного — события. Ценности юмора отличаются от ценностей иронии: юмор — это искусство поверхностей и сложной связи между двумя поверхностями. Начиная с избыточного равноголосия, юмор выстраивает свое единоголосие. Начиная с собственно сексуального равноголосия, которое завершает всю равноголосость, юмор высвобождает десексуализованное Единоголосие — единоголосие Бытия и языка — всю вторичную организацию в одном слове [172] . Тут нужно вообразить кого-то, на одну треть был бы Стоиком, на одну треть Дзеном и на на одну треть — Кэрролом: с одной стороны, он мастурбирует, чрезмерно жестикулируя, с другой — он пишет на песке магические слова чистого события, открытого единоголосию: «Разум — Я полагаю — это Сущность — Ent — Абстракт — то есть — Катастрофа которую мы — так сказать — Я имел в виду —». Итак, он заставляет энергию сексуальности перейти в чистое асексуальное, не прекращая, однако, спрашивать: «Что такое маленькая девочка?» — даже если этот вопрос должен быть заменен произведением искусства, которое еще надо создать и которое только и дало бы ответ. Возьмем, например, Блума на побережье… Несомненно, равноголосие, аналогия и возвышенное будут вновь заявлять свои права на третичный порядок в денотациях, сигнификациях и манифестациях повседневного языка, подчиненного правилам здравого и общезначимого смыслов. Когда же мы обращаемся к бесконечному переплетению, которое задаёт логику смысла, то начинает казаться, что этот итоговый порядок вновь переоткрывает голос высоты первичного процесса, а еще, что вторичная организация на поверхности возвращает что-то из самых глубочайших шумов, глыб и стихий в Единоголосие смысла — краткий миг для поэмы без героя. Что же еще может произведение искусства, кроме как снова следовать пути, ведущему от шума к голосу, от голоса к речи, от речи к глаголу, конструируя эту Music fur ein Haus, чтобы всегда возвращать независимость звукам и запечатлевать молнию единоголосия. Конечно, такое событие быстро обрастает повседневной банальностью или, наоборот, страданиями безумия.

172

Здесь мы не можем согласиться с тезисом Лакана, по крайней мере так, как мы поняли его из изложения Лапланша и Леклера в «L'lnconscient», (Temps modem, Juliet 1961, pp. 111 sq.). Согласно этому тезису первичный порядок языка должен определяться бесконечным скольжением означающего по означаемому, и каждое слово тогда обладало бы единственным смыслом и соотносилось бы с другими словами посредством серии эквивалентов, которые этот единственный смысл задавал для слова. Наоборот, если только слово обретает несколько смыслов, организованных по закону метафоры, оно явно стабилизируется. В то же время, язык оставляет первый процесс и закладывает основу второго. Значит, единоголосие определяет первый, а равноголосие — возможность второго процесса (р. 112). Но единоголосие рассматривается здесь как единоголосие слова, а не как единоголосие Бытия, которое высказывается обо всех вещах в одном и том же смысле — но не в языке, который говорит это. Именно мысль о том, что единоголосие является словом, и угрожающая выводом, что такого слова не существует — сама нестабильна и остается только «фикцией». Напротив, нам кажется, что равноголосие точно характеризует голос в первом процессе; и если есть сущностная связь между сексуальностью и равноголосием, то она приобретает форму границы для равноголосого и для тотализации — границы, которая делает единоголосие возможным — как подлинную характеристику бессознательной вторичной организации.

Приложения

Симулякр и античная философия

I. — Платон и симулякр

Что имеется в виду, когда речь заходит о «низвержении платонизма»? А ведь именно в этом Ницше видел задачу собственной философии и вообще философии будущего. Скорее всего, под «низвержением платонизма» подразумевается упразднение как мира сущностей, так и мира явлений. Надо сказать, подобный замысел не принадлежит собственно Ницше. Двойное низложение — низложение сущности и явления — восходит к Гегелю, а точнее, даже к Канту. Однако сомнительно, чтобы Ницше имел в виду то же самое [что и названные философы]. Более того, в такой формулировке низвержение понимается слишком абстрактно; она оставляет в тени мотивации платонизма. Напротив, низвержение платонизма как раз и должно пролить свет на эти мотивации. Нужно «уловить» [173] их так же, как Платон ловит софиста.

173

«…род софиста тяжело уловить» — Софист, 218d. — Примечание переводчика.

Вообще говоря, мотивацию, лежащую в основе теории идей, следует искать в волевом стремлении выделять и отбирать. Это вопрос «проведения различий» между самой «вещью» и ее образами, между оригиналом и копией, моделью и симулякром. Но одно ли и то же имеется в виду, когда мы говорим об этих видах различий?

Замысел Платона прояснится, если мы обратимся к самому методу деления, ибо последний не просто один из многих диалектических приемов. Он вбирает в себя весь потенциал диалектики, чтобы слить его с другим потенциалом и, таким образом, представляет целую систему. Прежде всего отметим, что рассматриваемый метод состоит в делении родов на противоположные виды так, чтобы исследуемая вещь могла быть подведена под адекватный ей вид. Этим объясняется процесс спецификации [в Софисте], направленный на определение того, что такое рыболовство. Однако, это лишь поверхностный аспект деления, его ироническая составляющая. Если же к процедуре деления отнестись серьезно, то в силе остается и возражение Аристотеля относительно того, что подобное деление — это плохой или бессильный силлогизм, поскольку в нем отсутствует средний термин [174] . Отсутствие среднего термина ведет к ряду необоснованных заключений — например, что рыболовство есть один из видов приобретения, приобретения посредством удара и так далее.

174

«…деление есть как бы бессильный силлогизм, ибо то, что должно быть доказано, оно постулируется, и при этом всегда выводится что-то более общее [чем то, что должно быть доказано]. Но как раз это и было упущено из виду всеми теми, кто пользуется делением…» — Аристотель. Собр. соч. в 4-х т.т., М., Мысль, т.2, стр. 183. — Примечание переводчика.

Таким образом, подлинную цель деления следует искать в чем-то другом. Так, в диалоге Политик приводится предварительное определение, гласящее, что политик — это пастырь народа. Но на ту же роль сразу начинают претендовать и другие. Врач, торговец, земледелец в один голос заявляют: «Это я — пастырь народа». Та же тема поднимается и в диалоге Федр, когда речь заходит о том, что такое исступление, или, точнее, как распознать подлинное исступление, или истинную любовь. Немало претендентов наперебой утверждают: «Это я — подлинно одержимый, это я — истинно любящий». Значит цель деления вовсе не в том, чтобы разбить роды на виды. Она гораздо глубже и состоит в том, чтобы определить происхождение: разделить претендентов, отличить чистое от нечистого, подлинное от неподлинного. Отсюда и живучая метафора, сравнивающая процедуру деления с проверкой золота на пробу. Платонизм — это философская Одиссея; и диалектика Платона вовсе не сводится к диалектике противоречий или противоположностей. Ее, скорее, можно назвать диалектикой соперничества (amphisbetesis), диалектикой соперников и претендентов. Суть деления не в его широте, не в разбиении рода на виды, а в глубине — в отборе по происхождению. Следует тщательно разобраться в каждой претензии, отличить истинных претендентов от ложных. Для достижения этой цели Платон опять-таки прибегает к иронии, ибо как только перед процедурой разделения на деле ставится задача отбора [претендентов], все происходит так, будто бы как раз для этого она и не годится — разделение подменяется мифом. Например, в Федре миф о круговращении душ сводит на нет все усилия, направленные на деление. То же самое наблюдается и в Политике, когда все сводится к мифу о древних временах. Такова вторая ловушка деления, его вторая ироническая составляющая — увертка, явное ускользание или отказ от поставленных целей. Дело в том, что миф, фактически, ничему не мешает. Наоборот, он есть составная часть деления. Делению присуще преодоление различия между мифом и диалектикой, снятие их дуальности, воссоединение потенциалов диалектики и мифа. И действительно, миф, с его неизменно циклической структурой, повествует об основах. Он позволяет строить ту модель, по которой уже можно судить о претендентах. По сути дела, в обосновании нуждается чье-то притязание. Именно тот, кто на что-то претендует, ссылается на обоснованность своих требований. И именно эти требования можно рассматривать как вполне обоснованные, слабо обоснованные или вообще необоснованные. Так, в Федре миф о круговращении говорит о том, что всякая душа до своего следующего воплощения способна созерцать идеи. Этот же миф дает и критерий отбора, по которому к подлинной одержимости, или истинной любови, способны только те души, которые видели больше и сохранили дремлющие, но способные Пробудиться воспоминания о виденном. Души же чувственные, забывчивые, полные мелких забот, отвергаются как ложные претенденты. То же и в Политике: миф о круговращении душ показывает, что определение политика «пастырем народа» буквально приложимо только к образу архаического бога. Но и в этом мифе мы находим критерий отбора, по которому разные горожане отнюдь не равноправны в рамках данной мифологической модели. Короче говоря, решением проблемы, связанной с методом отбора, является избранная сопричастность.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • 35
  • 36
  • 37
  • 38
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: