Шрифт:
Историческою задачею новейшей символической школы было раскрыть природу слова как символа и природу поэзии как символики истинных реальностей. Не подлежит сомнению, что эта школа отнюдь не выполнила своей двойной задачи. Но несправедливо было бы отрицать некоторые начальные ее достижения, по преимуществу в границах первой части проблемы, и, в особенности, значение символического пафоса в переживаемом нами всеобщем сдвиге системы духовных ценностей, составляющих умственную культуру как миросозерцание…
До сих пор символизм усложнял жизнь и усложнял искусство [16] . Отныне, если суждено ему быть— он будет упрощать. Прежде символы были разрознены и рассеяны, как россыпь драгоценных камней (и отсюда проистекало преобладание лирики); отныне символические творения будут подобны символам-монополитам. Прежде была «символизация»; отныне будет символика. Цельное миросозерцание поэта открывает ее в себе, цельную и единую. Поэт найдет в себе религию, если он найдет в себе связь. И «связь» есть «обязанность».
16
«В современной литературе лирический элемент, кажется, самый могущественный… Самое большее, что может сделать лирика, это — усложнять переживания, загромождая душу невообразимым хаосом и сложностью» (А. Блок. Предисловие к «Лирическим Драмам»).
В терминах эстетики, связь свободного соподчинения значит: « большой стиль». Родовые, наследственные формы «большого стиля» в поэзии — эпопея, трагедия, мистерия: три формы одной трагической сущности. Если символическая трагедия окажется возможной, это будет значить, что «антитеза» преодолена: эпопея — отрицательное утверждение личности, чрез отречение от личного, и положительное — соборного начала; трагедия — ее увенчание и торжество чрез прохождение вратами смерти; мистерия — победа над смертью, положительное утверждение личности, ее воскресение. Трагедия — всегда реализм, всегда — миф. Мистерия — упразднение символа, как подобия, и мифа, как отраженного действия; восстановление символа, как воплощенной реальности, и мифа, как осуществленного «Fiat» — «Да будет!..»
В заключение несколько слов к молодым поэтам. В поэзии хорошо все, в чем есть поэтическая душевность. Не нужно желать быть «символистом»; можно только наедине с собой открыть в себе символиста, — и тогда лучше всего постараться скрыть это от людей. Символизм обязывает. Старые чеканы школы истерлись. Новое не может быть куплено никакою другою ценой, кроме внутреннего подвига личности. О символе должно помнить завет: «Не приемли всуе». И даже тот, кто не всуе приемлет символ, должен шесть дней делать, — как если бы он был художник, вовсе не знающий о «realiora», и сотворить в них все дела свои, чтобы один седьмой день недели отдать в вышеистолкованном, торжественном смысле,
— для вдохновенья. Для звуков сладких и молитв.Вячеслав Иванов
«Аполлон» за 1910 г., май-июнь. Перепеч. в книге «Борозды и межи», М., изд. Мусагет. 1916.
Мысли о символизме
Если, поэт, я умею живописатьсловом («живописи подобна поэзия» — «Ut pictura po"esis» — говорила, за древним Симонидом, устами Горация классическая поэтика), — живописатьтак, что воображение слушателя воспроизводит изображенное мною с отчетливою наглядностью виденного, и вещи, мною названные, представляются его душе осязательно-выпуклыми и жизненно-красочными, отененными или осиянными, движущимися или застылыми, сообразно природе их зрительного явления;
если, поэт, я умею петьс волшебною силой (ибо «мало того чтобы стихи были прекрасными: пусть будут они еще и сладостны, и своенравно влекут душу слушателя, куда ни захотят», — «non satis est pulchra esse po"emata, dulcia sunto et quocumque volent animum auditoris agunto», — так говорила об этом нежном насилии устами Горация классическая поэтика), — если я умею петьстоль сладкогласно и властно, что обаянная звуками душа идет послушно вслед за моими флейтами, тоскует моим желанием, печалится моею печалью, загорается моим восторгом, и согласным биением сердца ответствует слушатель всем содраганиям музыкальной волны, несущей певучую поэму;
если, поэт и мудрец, я владею познанием вещей и, услаждая сердце слушателя, наставляю его разум и воспитываю его волю;
но если, увенчанный тройным венцом певучей власти, я, поэт, не умею, при всем том тройном очаровании, заставить самую душу слушателя петь со мною другим, нежели я, голосом, не унисоном ее психологической поверхности, но контрапунктом ее сокровенной глубины, — петь о том, что глубже показанных мною глубин и выше разоблаченных мною высот, — если мой слушатель — только зеркало, только отзвук, только приемлющий, только вмещающий, — если луч моего словане обручает моего молчанияс его молчанием радугойтайного завета: