Шрифт:
Это письмо человека, который из последних сил пытается скрыть отчаяние, замаскировать его вынужденной шуткой. Оно настроено на почти беспечный тон. Но остроумие — вымученное, не звеневшее, глухое — это ли Маяковский?..
Лилю Брик он просит «любить его» — зачем это нужно знать «всем»?..
Ермилову просит передать сожаление: «Надо бы доругаться». Так уж и надо?..
Стихотворные строки письма уводят в сторону, заслоняя подлинное душевное состояние. Самое неточное в них — «перечень взаимных болей, бед и обид». Почему взаимных? Он не считал обиженными тех, кого обижал в стихах, это была борьба не личная, литературная. Недаром же он пригласил всех «обиженных» на свою выставку «20 лет работы»! А уж о бедах нечего и говорить, — не он унизил, а его — обидели, оскорбили…
Верно поняли письмо Маяковского только беспризорники. Они-то и угадали в нем трагическую самоиронию. В траурные дни на улицах Москвы и Ленинграда они распевали:
Товарищи правительство, пожалей мою маму, Береги мою лилию сестру. В столе лежат две тыщи — Пусть фининспектор взыщет, А я себе тихонечко умру.В.Полонская, единственный человек, оставшийся с Маяковским после того, как от него отвернулись друзья и даже «ветераны движения, им самим созданного», пишет в своих записках, хранящихся в ЦГАЛИ:
«Помню вхождение Маяковского в РАПП. Он держался бодро и все убеждал, что он прав и доволен вступлением в члены РАППа. Но чувствовалось, что он стыдится этого, не уверен, правильно ли он поступил перед самим собой. И хотя он не сознается даже, но приняли его в РАПП не так, как нужно и должно было принять Маяковского». Как же его принимали? Нужна была рекомендация (!) — и ее написал (в сдержанных тонах) секретарь РАППа Сутырин. Маяковский выслушал строгое нравоучение — «порвать с грузом привычек и ошибочных представлений».
«Помню, как, прислонясь к рампе на эстраде, он хмуро взирал на пояснявшего ему условия приема рапповца, перекатывая папироску из угла в угол рта» (Асеев. Воспоминания. М., 1960).
Суть дела заключалась в том, что РАППу были нужны не друзья, а враги — вот почему Ермилов, которого в литературных кругах недаром называли убийцей Маяковского, напечатал еще до премьеры«Бани» в Москве разгромную статью сперва в «На литературном посту», а потом (что было решающим) — в «Правде». Он был профессиональным убийцей. Твардовский рассказывал, как, сидя на каком-то собрании между Кожевниковым (который в ту пору заведовал литературным отделом «Правды») и Ермиловым, он услышал следующий разговор:
«Кожевников(перегибаясь через Твардовского). Володька! Останься после собрания.
Ермилов.Зачем?
Кожевников.Мокрое дело есть».
Это означало, конечно, что кого-то надо было проработать в «Правде» до потери сознания. На воровском языке «мокрое дело», как известно, означает убийство.
«…Авербах воспринял как угрозу РАППу близость к Маяковскому новых ярких талантов, с которыми РАПП не мог не считаться», — писал благонамеренный Перцов в упомянутой книге.
А вот и голос одного из руководителей банды:
«Вступление Маяковского в РАПП и его самоубийство слишком близки по времени, чтобы мы могли снять с себя ответственность за эту страшную и подлинно ничем не вознагра-димую утрату», — признается Либединский через тридцать лет после самоубийства поэта в своих воспоминаниях.
До последнего дня Маяковского убийцы из РАППа «работали» над ним. Этому способствовали обстоятельства — провал «Бани».
Сперва она провалилась в Ленинграде 30 января 1930 года. «Публика встречала пьесу с убийственной холодностью. Я не помню ни одного взрыва смеха. Не было даже ни одного хлопка после первых двух актов. Более тяжелого провала мне не приходилось видеть» (Зощенко Мих. Предисловие к альманаху пьес для эстрады. Издательство писателей в Ленинграде. 1933).
Потом — 16 марта в Москве, в Театре Мейерхольда. Именно после этого произошла сцена, потрясшая И.Ильинского (о чем я уже рассказывал), — Маяковский пропускал публику, выходящую из театра, прямо смотря каждому в глаза.
Прямо в глаза — каждому? Что надеялся прочитать он в холодных глазах людей, только что его освиставших?
О том, что критический — следовательно, политический — налет на Маяковского был связан не с пьесой «Баня», хороша она была или дурна, — а с предисловием к поэме «Во весь голос», напечатанной в феврале 1930 года в журнале «Октябрь», говорит даже осторожный, осмотрительнейший, благонамереннейший Перцов. Предполагает глухо, но прозрачно. Для меня же, перечитавшего «Во весь голос» теперь, в наши дни, ясно стало, что это именно так, потому что я живо вспомнил Маяковского, его голос, его застенчивость, которую он старательно затаптывал ногами на своих многочисленных выступлениях, его дорого доставшееся спокойствие, его остроты, его ненависть к пошлости, его громадность, законченность. О нем — тогдашнем, не предсказывая и не сравнивая, прекрасно написала Марина Цветаева:
Маяковскому
Превыше крестов и труб, Крещенный в огне и дыме, Архангел-тяжелоступ — Здорово, в веках Владимир! Он возчик, и он же конь, Он прихоть, и он же право. Вздохнул, поплевал в ладонь: — Держись, ломовая слава! Певец площадных чудес — Здорово, гордец чумазый, Что камнем — тяжеловес Избрал, не прельстясь алмазом. Здорово, булыжный гром! Зевнул, козырнул — и снова Оглоблей гребет — крылом Архангела ломового. (Москва, 18 сентября 1921) (Москва, 18 сентября 1921)