Шрифт:
Решившись избавиться от этой женщины, которая была так жестока со мной, а теперь, в награду за все мое рабское обожание, за все, что я претерпел от нее, готова еще и изменить мне предательски, я складываю в узел свои небольшие пожитки и сажусь за письмо к ней.
«Милостивая государыня!
Я любил вас как безумный, я отдался вам телом и душой — так, как никогда еще не отдавался женщине мужчина, а вы глумились над моими священнейшими чувствами и вели со мной недостойную и наглую игру. Но пока вы были только жестоки и безжалостны, я все же мог еще любить вас. Теперь же вы готовы стать пошлой и низкой. И я не раб больше, позволяющий вам попирать себя ногами и хлестать хлыстом. Вы сами меня освободили — и я покидаю женщину, которую теперь могу только ненавидеть и презирать.
Северин Кузимский.»
Эти несколько строк я передаю негритянке и бегу, как только могу быстро, прочь. Запыхавшись, прибегаю на вокзал — и вдруг чувствую страшный укол в сердце — останавливаюсь — разражаюсь рыданиями. О, позор! — я хочу бежать и не могу!
Я поворачиваю — куда? — к ней! — к той, которую я в одно и то же время презираю и боготворю.
Вновь я одумываюсь. Я не могу вернуться, не должен возвращаться!
Но как же я уеду из Флоренции? Я вспоминаю, что ведь у меня совсем нет денег, ни гроша. Ну, что ж? Пешком! Милостыню просить честнее и лучше, чем есть хлеб куртизанки!
Да ведь я не могу уехать.
Я дал ей слово, честное слово. Я должен вернуться. Может быть, она мне вернет его.
Я быстро пробегаю несколько шагов и снова останавливаюсь.
Я дал ей честное слово, поклялся ей, что буду ее рабом, пока она этого хочет, пока она сама не дарует мне свободу; но ведь я могу покончить с собой!
Я спускаюсь через Cascine вниз, к Арно, совсем вниз — туда, где желтые воды реки с однообразным плеском омывают несколько заброшенных выгонов. Там я сажусь и свожу последние счеты с жизнью. Я перебираю в памяти всю свою жизнь и нахожу ее весьма жалкой — редкие радости, бесконечно много бесцветного и нестоящего, а в промежутках — бездна страданий, горя, тоски, разочарований, погибших надежд, досады, забот и печали.
Мне вспомнилась моя мать, которую я так сильно любил и видел умирающей от ужасной болезни, брат, с его чаяниями счастья и наслаждений, который умер в расцвете молодости, так и не пригубив из кубка жизни… Мне вспомнилась моя умершая кормилица, товарищи детских игр, друзья юности, с которыми я вместе учился и делил устремления и надежды, — все те, кого покрывает холодная, мертвая, равнодушная земля. Вспомнился мне мой голубь-турман, часто ворковавший и заигрывавший со мной, вместо своей подруги… Все прах, во прах возвратившийся.
Громко засмеявшись, я соскальзываю в воду — но в ту же минуту крепко цепляюсь за ивовый прут, висевший над желтой водой, — и вижу перед собой женщину, погубившую меня: она парит над зеркальной поверхностью реки, вся освещенная солнцем, словно прозрачная, она поворачивается лицом ко мне и улыбается.
И вот я снова здесь, насквозь промокший, вода стекает с меня ручьями, я горю от стыда и лихорадочного жара. Негритянка передала мое письмо — я обречен, я погиб, я весь во власти бессердечной, оскорбленной женщины.
Ну, пусть она убьет меня! Сам я этого не могу сделать, но и жить дальше не хочу.
Хожу вокруг дома, вижу ее: она стоит на галерее, опершись на парапет, лицо ярко освещено солнцем, зеленые глаза жмурятся.
— Ты еще жив? — спрашивает она, не пошелохнувшись.
Я стою молча, уронив голову на. грудь.
— Отдай мне мой кинжал, — продолжает она, — тебе он ни к чему. У тебя даже не хватает мужества лишить себя жизни.
— У меня его больше нет, — ответил я, весь дрожа, сотрясаемый ознобом.
Она бегло окидывает меня надменным, насмешливым взглядом.
— Вероятно, уронил его в Арно? — Она пожала плечами, — Ну, и пусть. А почему же ты не уехал?
Я пробормотал что-то, чего ни она, ни я сам не могли разобрать.
— А, у тебя нет денег? — воскликнула она. — На! — и невыразимо пренебрежительным движением швырнула мне свой кошелек.
Я не подобрал его.
Долгое время мы оба молчали.
— Итак, ты не хочешь уехать?
— Не могу.
Ванда ездит кататься в Cascine без меня, без меня бывает в театре, принимает гостей — ей прислуживает негритянка. Никто меня не спрашивает. Я бесцельно слоняюсь по саду, словно собака, потерявшая хозяина.
Лежа в кустах, я смотрю на двух воробьев, дерущихся из-за зерна.
Вдруг — шелест женского платья.
Ванда проходит близко от меня, она в шелковом платье, целомудренно глухом до самого подбородка. С нею грек. Они оживленно разговаривают, но я не могу разобрать ни слова. Вот он топает ногой — так, что гравий разлетается во все стороны, и взмахивает в воздухе кнутом. Ванда вздрагивает.
Она что, боится, что он ее ударит?
Так ли далеко у них зашло?
Он ушел от нее, она зовет его, он не слышит ее, не хочет слышать. Печально поникнув головой, Ванда опускается на ближайшую каменную скамью. Долго сидит она, погруженная в раздумье. Я смотрю на нее почти со злорадством, наконец, заставляю себя встать и с насмешливым видом подхожу к ней. Она вскакивает, дрожа всем телом.