Шрифт:
Итак, «живое тело» оказывается как бы не имеющим ничего вне себя – все «внешнее» оказывается не просто внутренним, но составной частью «живого тела». Остается предположить, что речь идет не просто об о–душе–вленном «живом теле», но – конкретно – о «душе», о сознании, т. е. о той самой бесформенной «сути», которую открыла Лепешинская. Таким образом, все описываемые Лысенко операции с этим «телом» – управление, контроль, направленное изменение в нужном «человеку» направлении и т. п. – получают совершенно определенное атрибутирование. Речь идет не о биологии, но именно о власти над телом и техниках ее отправления, т. е. о политике. В этом контексте становятся понятны объяснения Лысенко: «Под внешним мы понимаем все то, что ассимилируется, а под внутренним – то, что ассимилирует» (С. 174) – весь мир «живого тела» оказывается в поле власти и подчинения, ибо процессы ассимиляции есть функции власти.
И все же, как понимал Лысенко «существо биологии», т. е. «жизнь» (или «жизненность»)? Оказывается, «материализм, не знавший марксистско–ленинской диалектики, не мог объяснить, что такое жизненность», а вот, озаренные светом сталинской диалектики, «мы можем считать и действительно считаем (характерная стилистическая фигура Сталина. – Е. Д.), что жизненный импульс тела обусловливается противоречивостью живого тела. Живое тело только потому и обладает жизненным импульсом, что ему свойственны внутренние противоречия» (С. 12). Потому столь важна роль процесса оплодотворения, который сводится к объединению противоположностей – женской и мужской клеток в одно ядро, в результате чего «создается противоречивость живого тела […] возникает саморазвитие, самодвижение, жизненный процесс» (С. 13).
Это создает, по Лысенко, огромные практические перспективы. Так, в растениеводстве и животноводстве путем выведения новых сортов можно «не только сохранять, но и усиливать нужные наследственные свойства и качества исходных родительных форм» (С. 13). Отсюда – углубление критики дарвинизма, который «исходит из признания только количественных изменений – изменений, сводящихся только к увеличению или уменьшению, и упускает из виду, вернее – не знает обязательности и закономерности превращений, переходов из одного качественного состояния в другое» (С. 14–15). Теперь же «из науки, преимущественно объясняющей прошлую историю органического мира, дарвинизм становится творческим, действенным средством по планомерному овладению, под углом зрения практики, живой природой» (С. 59).
«Советский творческий дарвинизм» диалектичен: он отвергает как «односторонний, плоский эволюционизм» (С. 315) («плоская эволюция без скачков» (С. 60) – «метафизичность») Дарвина, так и «идеализм» Ламарка, но берет от дарвинизма «материализм» и от ламаркизма идею «активного развития» («диалектику»). Поскольку же центром изучения становятся «природно–исторические закономерности», то мы получаем из рук Лысенко не только диамат, но и истмат. Всем этим мы обязаны «мичуринскому учению – творческому дарвинизму» (С. 15), а «сталинское учение о постепенных, скрытых незаметных количественных изменениях, приводящих к быстрым качественным коренным изменениям, помогло советским биологам обнаружить у растений факты осуществления качественных переходов, превращения одного вида в другой» (С. 16).
Важнейшей основой учения Лысенко является, как мы видели, «методология», особое понимание задач «научного знания». Задачи эти формулируются им в соответствии с «преобразовательной деятельностью партии». В центр поэтому выдвигаются категории «планомерности» и «случайности»: «формалистическая буржуазная генетика» (С. 332) тем и плоха, тем и «формалистична» и «буржуазна», что «все так называемые его («менделизма–морганизма». – Е. Д.) законы построены исключительно на идее случайности. […] Живая природа представляется морганистам хаосом случайных, разорванных явлений, вне необходимых связей и закономерностей. Кругом господствует случайность. […] Менделизм–морганизм построен лишь на случайностях, и этим самым эта «наука» отрицает необходимые связи в живой природе, обрекая практику на бесплодное ожидание. Такая наука лишена действенности. На основе такой науки невозможна плановая работа, целеустремленная практика, невозможно научное предвидение. Наука же, которая не дает практике ясной перспективы, силы, ориентировки и уверенности в достижении практических целей, недостойна называться наукой. […] Наука – враг случайностей» (С. 71, 72, 73).
Что же значит «предвидеть», «быть действенной», «давать плановость», «перспективу», «быть практичной»? Это значит управлять, т. е. отправлять функции власти. В биологии это значит «управлять и направленно изменять природу (наследственность) организмов» (С. 254). Отсюда – от понимания функций научного знания – полемика с Вейсманом, согласно которому «наследственное вещество» независимо от «живого тела», т. е., по сути, бесконтрольно и не подлежит никакому воздействию. Следовательно, приобретенные организмом в процессе развития «новые склонности и отличия» не могут быть наследственными и соответственно не имеют эволюционного значения. Основной порок «менделизма–морганизма» состоит, следовательно, в том, что он «считает совершенно ненаучным стремление исследователей управлять наследственностью организмов путем соответственного изменения условий жизни этих организмов» (С. 30). Более того, «утверждение о «неопределенности» наследственности закрывает дорогу для научного предвидения и тем самым разоружает сельскохозяйственную практику» (С. 38).
Перед нами, несомненно, преображенная идеология: если на место «живого тела» поставить человека, то окажется неэффективной сама идея воспитания и перевоспитания и – шире – социальной «управляемости»; если на место «научного предвидения» поставить всем известный субъект такого предвидения – «марксистско–ленинскую теорию», а на место «сельскохозяйственной практики» – «общественно–преобразующую деятельность» власти, то воспитание окажется совершенно бессмысленным [269] .
269
Стоит отметить, что на «методологическом» уровне подобная интерпретация рассматриваемой коллизии и не скрывалась. Отказ от генетики объяснялся тем, что она есть «теория предела для возможностей нашего изменения природы. Практически это предельческие теории, которые надо выкорчевать до конца» ( Митин М. Б. За материалистическую биологическую науку. М.: АН СССР, 1949. С. 31).
Нетрудно представить себе путь, по которому этот сугубо идеологический спор должен был перерасти рамки не только конкретной науки, но и методологии и вскрыть не столько гносеологическое, сколько – глубоко онтологическое свое содержание. Согласно интерпретации Лысенко, по Моргану, ни дети, ни родители «вообще не являются сами собой» – они лишь «побочные продукты неиссякаемой и бессмертной зародышевой плазмы», которая оказывается независимой от «живого тела организма». Иначе говоря, «потомки не являются продуктом тела родителя, но лишь того зародышевого вещества, которое облечено этим телом» (С. 32–33). Перед нами, несомненно, продукт художественного воображения, игра образными абстракциями: представить себе все эти превращения сомы («живого тела») у вейсманистов–морганистов–менделистов ничуть не легче, чем неоформленное «живое вещество» Ольги Лепешинской. Подобные материи мыслимы не иначе как в эстетических категориях (любопытно, что «вейсмановскую схему» Лысенко называет «мистической» (С. 250)).