Шрифт:
Подходит мастер. Останавливается возле нее, смотрит.
Руки дрожат, никак не свяжут упрямых выскальзывающих из рук ниток. В ушах шумит, в них молоточками стучит бессильный гнев. Назойливые глаза бегают по ней, как холодные ящерицы.
— Как ты вяжешь? Разве это работа? Да посмотри же, опять порвались!
— Живей, живей, пошевеливайся! Ишь, едва ползает!
— Ну, что зеваешь, не видишь там, во втором ряду?
Анка уже вообще ничего не видит. Она мечется как безумная между длинными рядами веретен, работа валится из рук. Отчаяние туманит глаза. И тут он подходит ближе. Она чувствует на затылке горячее дыхание.
— Ну и нужно тебе все это? Чего ты так упираешься? Придешь?
В отчаянии она отрицательно качает головой.
— Анка!
— Нет!
— Опомнись, подумай немного, последний раз по-хорошему говорю. Что, у тебя есть кто-нибудь?
Но у Анки никого нет. Мастер даже поверить в это не может. Он шпионит, старательно подсматривает, не разговаривает ли она с кем-нибудь, с кем выходит, не провожает ли ее кто утром на работу. Мало этого. Он тащится за ней до самого дома, его красное, лоснящееся лицо бросается ей в глаза, когда она идет в лавку или к подруге, — и это его еще больше разжигает.
— Ой, вылетишь, как бог свят вылетишь, помни! Сейчас тебе мастер не по нраву, а тогда всякий по нраву будет, хоть за кусок хлеба! Плохо ты придумала против меня идти! И не таких видели!
Каждую субботу Анка с дрожью в сердце ожидает, что ей скажут. Дома она ничего не говорит — отец уж очень вспыльчив, ему немного надо, а потом что? Тюрьма — только и всего. Лучше уж промолчать. Но возможно, они что-нибудь и прослышали. Известно, люди любят язык почесать, ляпнуть лишнее. Потому отец хоть ничего не говорит, а уж раза два приходил за ней к фабрике, и иной раз так пронзительно на нее взглянет, что страх берет.
— Анка! В дежурку, мастер зовет!
Анка холодеет с головы до ног. Не пойдет она, ни за какие сокровища не пойдет. Ноги будто приросли к полу.
Но вот опять:
— Анка, живей!
Она еле ступает, деревенея от страха. Останавливается в открытых дверях. Ни за что, ни за что в мире она не переступит за порог. А так, двери открыты, из цеха все видно.
Но мастер поднимается из-за стола, втаскивает ее в дежурку и закрывает дверь. Поворот ключа.
Невырвавшийся крик замирает в горле.
— Ну, надумала?
Голос мастера зловеще кроток. Анка чувствует слабый запах алкоголя.
— Не будь же дурой!
Но Анка, видно, как раз дура. Изо всех сил вырывается она из грубых объятий. Сослепу бьет по жирной лоснящейся морде. Царапает ему лицо, руки.
Не помогает.
И тогда — ужасающий, пронзительный крик во все горло, — такой, что весь цех вздрагивает.
Мастер отскакивает как ошпаренный. На лице у него крупные капли пота, кровь тонкими струйками сочится из царапин на щеках и на лбу. Ворот рубашки разорван в борьбе. Глаза налиты кровью, как у взбесившегося быка. Дрожащими руками он торопливо открывает дверь.
— Вон! К станку!
Анка становится к своим веретенам. Ее тошнит, ноги подгибаются от слабости. Товарки украдкой поглядывают на нее от станков, не смея подойти спросить. А в субботу — предупреждение об увольнении через четырнадцать дней.
Конечно. Этого Анка и ожидала. Но эти четырнадцать дней превращаются в невыносимую муку. Ее погоняют, как заморенную клячу, ни приостановиться на миг, ни перевести дыхание. Ноги под ней подгибаются, ее душит кашель, пот заливает глаза. И все понапрасну. Ей не удается выработать и половины того, что она вырабатывала раньше. Станок портится, нитки перепутаны, веретена плохо налажены, все расползается в руках, как паутина. Теперь уж мастер с чистой совестью может сказать, проходя с инженером возле Анки:
— Эта никуда не годится. Больше портит, чем работает. Но уже получила предупреждение. На днях увольняем.
Дома догадались, едва она переступила порог. Не пришлось и говорить. Мать, как всегда мать, сейчас же заныла, но отец не сказал ни слова.
Товарки — те наговорили жалостливых слов, сколько влезет, но на фабрике и заговорить с ней не осмеливались. Жирная красная морда мастера вечно была поблизости. Все знают, что он так озлился, что теперь ничего не стоит вылететь за одно слово. И лишь улыбаются ей глазами, а сами — как воды в рот набрали.
Четырнадцать дней проходят быстро. И вот Анка в последний раз выходит за фабричные ворота. Ей тоскливо — проклятая это была работа, но она все же как-то привыкла к ней, притерпелась. Вот она оглядывается назад, на мрачное здание из красного кирпича. Больше ей не ходить сюда. Больше не мчаться по фабричному двору в страхе, что опоздала, больше не бегать между двумя рядами веретен, не глотать белую пыль, не подставлять карманы обыскивающей надзирательнице. С этим покончено.
— Но что будет теперь?