Шрифт:
Очищенная картошка с плеском падает в воду, разбрызгивая мелкие капельки. Булькает под голубой крышкой. Доходит на пару. А никого все нет. Опять дрожь беспокойства в ногах. Тревога поднимается выше, железным обручем сжимает сердце. Холодный пот на лбу. Тошнотная слабость во всем теле.
По лестнице бежит соседская девочка.
— Сходила бы ты на улицу, Розалька, послушала бы, не слыхать ли чего, сходи, милая!
Несколько минут спустя девчушка возвращается.
— Ничего не слыхать.
— Совсем ничего?
— Нет, все тихо, как всегда.
— А народ не бежит куда-нибудь?
— Чего ему бежать? Стоят, разговаривают, да и немного совсем.
— А постовой на углу?
— Стоит, куда ему деваться?
— Так… Я было думала…
— Мама тоже каждую минуту меня на угол посылает, а там же ничего такого нет. Кабы что случилось, так и тут слышно было бы, хоть и окна во двор.
Она исчезает в темных сенях. Мать со вздохом возвращается к своей стряпне. Правда, ведь и тут будет слышно… Хотя, кто их знает, куда они там двинулись.
Наконец, влетает запыхавшаяся Наталка.
— Уже!
Мать вздрагивает, горшок кипятка едва не падает из ее рук.
Наталка отирает пылающее лицо тыльной стороной руки. С трудом переводит дыхание… И вдруг бросается к матери, сжимает ее в объятиях, едва не душит.
Теперь уже все известно.
Заводы прогудели лишь один раз, тревожно, раздирающе. Дым из труб заколебался, стал опадать и вдруг исчез. Напрасно вертеть кран — водопроводные трубы не выпустят уже ни капли воды. Не мерцает в лестничных клетках голубоватый огонек газовой горелки. С грохотом, с лихорадочной поспешностью падают железные шторы в магазинных окнах. Исчезли, точно сквозь землю провалились, такси. Извозчики ведут под уздцы своих кляч в конюшни. С балкона третьего этажа перегибается дама в кое-как застегнутом розовом халатике. Пискливо, тоненьким голоском перекрикивается с соседним балконом.
— Простите, пожалуйста, скажите, у вас тоже нет воды?
Над городом тьма. Широко простерла над землей лапы, как притаившийся, прильнувший к земле зверь. Трепещет трауром птичьих крыльев. Разливается густой, клейкой волной. Оседает косматым пухом. Прячется в амбразурах ворот. Наполняет переулки. Взметывается, переливается, клубится — тьма.
Ослепшие глаза газовых фонарей матово поблескивают во мраке. Никому не нужные белые шары дуговых ламп маячат вверху, будто призраки. В потемках, глядя вниз черными ямами окон, дышат дома. Не блестят замершие, ненужные трамвайные рельсы.
Шаги запоздавших прохожих отдаются в пустых улицах, как внезапные выстрелы. Десятикратным эхом звучат в глухих стенах. В темном городе беззвучно кричит черный страх.
В узком проходе городских ворот сгусток тьмы — патруль. Дышат чьи-то легкие. Быстро, прерывисто, как после долгого бега. Скрип ремня, шорох полицейского плаща далеко разносятся в призрачной пустоте.
В чернильных потемках парка колеблющиеся тени. Штык, задевший о каску, звучит в аллеях грохотом набата. В расширенные глаза, силящиеся проникнуть во мрак, в отчаянно напряженный слух неодолимым, пушистым прикосновением втискивается ужас. Сжимает горло сдавленным криком. Сушит потрескавшиеся губы. Гнетет к земле.
Ах, если бы можно вскочить с пронзительным, вздымающим волосы на голове криком, воя мчаться прямо в плотный, осязаемый мрак! Спрятаться от кошмара в надежное убежище безумия, нарушить тишину раздирающим, звериным воем, разорвать ее захлебывающимся хохотом, одолеть слепую ведьму!
Пусть бы пробудился, загремел ответный крик всего города, пусть бы зазвучал из сгустившихся пятен тьмы под деревьями, из движущегося мрака площадей, из арок широких ворот, из тихих уличек, таящих в себе тайну мятежа! Пусть зазвенел бы умерший город гулом ложной тревоги, засверкал внезапными молниями выстрелов, наполнился звоном ударов стали о сталь, змеиными сверканиями сабель, бряцанием касок! Мчаться вслепую с громом оружия, с топотом тяжелых сапог, наугад, куда попало! Хоть голову разбить о стены, лишь бы с шумом, с шумом, с шумом, лишь бы не эта проклятая затаенная тишина!
Нервы — натянутые до предела тонкие ниточки. Нервы — свернувшаяся в клубок паутина. Нервы — вздрагивающие, вот-вот готовые лопнуть струны. Нервы — стальные канатики, дергаемые хищными когтями паники. Немыслимый, невыносимый ужас.
Молиться — но шепот раздается как крик. Молиться — беззвучно. С трудом шевелятся потрескавшиеся губы полицейского. Нет, это еще не смерть. Нечто в тысячу раз худшее. Боже, дай умереть, прежде чем надвинется это самое худшее, прежде чем вот тут, возле тебя, сбоку, из-за спины, из соседней улицы раздастся хохочущий, ужасающий голос безумия.
Но где же бог? Слова мольбы никуда не доходят. Их поглощают потемки и, пережевав, выплевывают на глухую землю. Они всачиваются в липкую гущу, тупые и беспомощные. Неотвратимо тонут в бездне. Бессильно падают, отскакивая, как дождевые капли, от сатанинского лика. Гигантский, всеобъемлющий, безжизненный лик сатаны. И хоть бы он был красным адским пламенем, взвивающимся голубоватым огнем пылающей серы! Нет. Черный, липкий, беззвучный, он поглощает все, как губка. Огромная, призрачная губка, всасывающая умерший город, полный бастующих врагов, готовых на все.