Шрифт:
— Они не повернут! — крикнул Унжу. — Они будут пить молоко своих кобылиц и стрелять крыс, но не повернут…
Кадыр-хан кивнул:
— Поэтому твое дело было умереть на столбе, а мое — поднять стены Отрара на двенадцать локтей… Мои тридцать тысяч кипчаков как одно копье, — Кадыр-хан ударил кулаком себя в грудь, — и это сделал я. И если желтоухий не уйдет, его дети, его внуки долго будут вспоминать нас в своих печальных песнях. Ты споешь мне их песни, перед тем как уйти?
— Не прогоняй меня, Кадыр-хан.
Кадыр-хан покачал головой, и они оба послушали, как в доме продолжают плакать два мальчика, остальное все было тихо, будто кроме них и этих голосов в доме и вовсе никого не было. Взгляд Кадыр-хана ушел с лица Унжу.
— Оскорбление слабых сильными — только несправедливость, оскорбление сильных слабыми — и несправедливость, и позор. Так гласит закон. Но что мне закон?! Веселая башня после последней охоты приняла много таких знатных людей и даже не распухла, — Кадыр-хан засмеялся, — ты убил китайца, слугу Великого, и слугу Великой ты тоже убил, а главное, слышал то, что не должен слышать маленький кипчакский хан… Тебя будут долго искать и найдут здесь или в Отраре. — Кадыр-хан пожал плечами. — В мире тысячи дорог, так вот, я советую тебе выбрать самые дальние. — Он помолчал. — А твое лицо… Говорят, на Хорезмийском море есть место… там люди меняют себе лица… Не знаю. — Он тяжело встал, и пожал плечами, и уже от дверей добавил с улыбкой, которую когда-то так любил Унжу: — Думаю, сегодня после нашей беседы я буду хорошо спать. Нельзя же все говорить только себе самому.
Унжу взял миску нарына и принялся есть, вылавливая мелко нарезанное мясо из остывшего густого бульона, он ел, давясь, жадно, стесняясь этой своей жадности, и, когда доел, сразу же заснул с открытым ртом.
Утром у изгиба реки Унжу выбрался из-под груды коровьих кож, тихо снял штаны и рубаху, соскользнул с большой баржи в воду и поплыл к берегу, держа узел зубами. На берегу он прошел через жидкий камыш, сел, разложив мокрую одежду, сапоги, ремень, и воткнул рядом длинный, синей стали кинжал. Река, отражая солнце, слепила. Караван барж исчез за поворотом. Небольшое стадо ослов пришло напиться, и больше никого здесь не было. Он, голый, да река, да ослы.
— Так было, когда Аллах сотворил мир, — сказал ослам Унжу и покрутил пальцами перед глазами, потом тронул черную рукоять кинжала и добавил: — Наверное, он все-таки сотворил мир без этого.
Ветер шевельнул камыш.
Караван-баши разбудил Ялвача на рассвете, и, выйдя из юрты в белую от инея степь, Ялвач сразу же услышал далекий крик и посвист и увидел на холме знакомые нелепые фигурки — плотные крупные всадники на маленьких лошадях.
Караван испуганно просыпался, погонщики поднимали верблюдов, тоже белых от инея; на месте, где те лежали, оставались пятна теплой жухлой травы и земля, от которой поднимался пар. Лаяли собаки, и костры, в которые подкинули можжевельник, подняли к небу столб искр.
Мальчики, сыновья Ялвача, вышли за ним, на морозе их познабливало, он погладил их по плечам, взял медный светильник, заправленный маслом, зажег в огне костра ветку можжевельника и пошел к холму один, приказав караван-баши идти за ним, не приближаясь ближе двадцати шагов.
Монголы, осаживая лошадей, спускались с крутого холма, были они в зимних рыжих тулупах, на которых поблескивали железные пластинки панцирей, и колчаны с длинными стрелами торчали из-за плеч или болтались у брюха мохнатых коротконогих лошадей.
Монголы чему-то смеялись.
Передний, поравнявшийся с Ялвачом, улыбнулся ему всем черноглазым сморщенным лицом, тулуп под железными пластинами был в заплатах, подмигнул, аккуратно двумя пальцами забрал у Ялвача светильник, задул и сунул в седельную сумку.
Ялвач тоже улыбнулся, приподнял край чалмы, освобождая лоб. Догорающая можжевеловая ветка высветила тонкую золотую пластинку на лбу, леопард на пластинке бежал, закрутив длинный хвост.
Лошадь фыркнула, пустив в морозный воздух две длинные струи пара.
Подъехал еще один монгол, поверх тулупа — синий длинный халат с полосками на рукаве. Монгол послюнявил палец и осторожно провел им по золотой пайце на лбу Ялвача. Потом заторопился, доставая из седельной сумки бубенцы, накинул их на шею первому монголу, что-то крикнув, ударил его лошадь плеткой. Тот гикнул и пошел наметом, только громко зазвенели в степи бубенцы. Второй монгол неожиданно развернулся, посадив коня на хвост, бросил Ялвачу медный светильник, взвизгнул и исчез в морозном тумане.
На улице дождь, шатер из трех слоев китайского шелка пропитан смолой, но там, где провис, скопившаяся вода иногда проливается внутрь.
На шелковом полу бобами и разноцветными камушками выложены страны Мухаммед-шаха, синими кусочками китайского стекла обозначены реки Сейхун, Джейхун, Зеравшан и таким же стеклом — Хорезмийское море. Камушки красные — селения, много красных камушков в кружок — город, обнесенный стеной, рядом маленькие обструганные палочки, каждая палочка — десять тысяч воинов. В ведрах запас еще камушков, еще палочек, еще синего стекла. Тени голов над всем этим — Ялвач видит свою ушастую тень. Капли сверху падают и как раз на большой красный кружок Ургенч, рядом с кружком — лужица, и восемь палочек вот-вот всплывут.