Шрифт:
— Простите за беспокойство!
Пили в меру, Лапшин поглядывал на Адашову и видел, что ей весело, от этого ему самому было хорошо и покойно. Он предложил ей выпить, она насыпала в пиво сахару и чокнулась с ним.
— Домой не пора? — спросил через стол Ханин.
Лицо у него было измученное, и когда он ел, то закрывал один глаз, и это придавало ему странное выражение дремлющей птицы.
— Вы его любите? — тихо спросила Адашова у Лапшина.
— Мы давно знаем друг друга, — сказал Лапшин.
— Отчего вы на мои руки смотрите? — спросила она и подогнула пальцы.
Притушили свет и в полутьме хором запели бойкую песню. Лапшин искоса глядел на артистку и опять думал о том, что нет для него на свете человека ближе и дороже ее. Она тоже взглянула на него и смутилась, Из коридора вернулся Ханин под руку с Зайцевым и, зевая, сказал:
— Поедемте баиньки, а?
На прощание Сдобников долго жал Лапшину руку:
— Спасибо вам, товарищ Лапшин!
Сэм тоже сел в автомобиль и долго врал про жизнь моряка.
Когда он вылез, Ханин надвинул на глаза шляпу и сказал:
— А Баженова наша спит!
Артистка действительно спала, сидя рядом с Лапшиным и спрятав лицо в воротник. Лапшин ехал медленно. Все стало представляться ему значительным, необыкновенным: и ряд фонарей, сверкающих на морозе, и красные стоп-сигналы обогнавшего паккарда, и глухой, неслышный рокот мотора, и тихий голос Ханина, с тоскою читавшего:
…Вдруг Гром грянул, свет блеснул в тумане, Лампада гаснет, дым бежит, Кругом все смерклось, все дрожит, И замерла душа в Руслане… Все смолкло. В грозной тишине Раздался дважды голос странный, И кто-то в дымной глубине Взвился чернее мглы туманной…Лапшин остановил машину.
— Проснитесь, Наташа! — сказал Ханин. — Приехали!
И постучал по ее плечу тростью.
Она подняла голову, вытерла губы перчаткой, засмеялась и, ни с кем не прощаясь, молча вышла из автомобиля.
— Поехали! — сказал Ханин. — Больше ничего не будет.
— Чего не будет? — спросил Лапшин.
— Ничего не будет, — сказал Ханин, — ничего, тупой ты человек!
В передней у Лапшина Ханин долго раздевался, потом вошел в комнату, поглядел на спящего Окошкина и, пока Лапшин был в ванной, спрятал в карман один из револьверов, висевших на стене.
— Теперь будем чай пить, — сказал Лапшин, вернувшись из ванной с полотенцем, обмотанным вокруг живота, и без рубашки. — Вода холодная, как подлец!
— Ну будем, — согласился Ханин.
Лапшин поставил чайник и, ласково чему-то улыбаясь, нарезал булку. Ханин взял полотенце и пошел в ванную. Там он заперся на крючок, снял очки, как всегда в ванной, и, положив их в сетку на мочалку, сунул в рот револьвер. Ствол был широкий, и, чтобы было поудобнее, Ханин повернул ручку так, что ствол пришелся боком. Потом он закрыл один глаз и нажал спусковой крючок. Щелкнул боек, и во рту у Ханина зазвенело, по выстрела не было. Все еще не закрывая рта, Ханин вынул обойму и покачал головой. Револьвер не был заряжен.
— Ты скоро? — спросил из коридора Лапшин.
— Иду, — ответил Ханин и, чтобы Лапшин не подумал лишнего, открыл кран и уже машинально вымыл руки. Потом надел очки и сел с Лапшиным пить чай. Проснулся Васька и сказал:
— Приехал, Носач? Где был?
— Не твоего ума дело, — ответил Ханин, — ты все равно географии не знаешь.
Он устроил себе постель на полу, потушил огонь, впотьмах повесил на место револьвер, лег, повозился и сказал:
— Лапшин, поверни выключатель, не то Патрикеевна мне наступит на голову, а у меня голова слабая. Слышишь?
— Не наступлю, — сказала Патрикеевна из ниши, — небось, не дура!
Васька тоненько всхрапнул, засыпая, а Лапшин и Ханин не спали еще очень долго, и каждый из них думал о своем. Обоим хотелось курить, и оба стеснялись, потому что тогда стало бы понятно, что они не спят. И порою они вздыхали как бы во сне.
Утром, когда Лапшин и поправившийся Васька уехали в управление, Ханин вынул из бумажника двести рублей и, отдавая их Патрикеевне, сказал:
— Ты меня, баба, покорми, пока я в Ленинграде.
— Тут будешь жить?
— Тут, — сказал Ханин, — и там. Всяко.
— А жена не заругает?
— Жена у меня померла, — сказал Ханин петушиным голосом, — приказала долго жить.
И вдруг, всплеснув длинными руками, он зарыдал так горько, так страстно и с таким отчаянием и исступлением, что Патрикеевна отшатнулась от него, а через несколько секунд и сама заплакала.
— Ты не знаешь, какая она была, — говорил Ханин, уже успокоившись и гримасничая, — ты не знаешь! Никто не знает. Она молчаливая была, прелестная. И нам так не везло, так не везло! Я нервничал, ревновал, мучился, ее мучил. Мне все что-то казалось. И она умерла.