Шрифт:
Бабушку Химу я помню только такой – согнутой до земли. Говорят, она была в молодости высокой и статной, но мне трудно это себе представить. Бабушка Хима маленькая и худенькая, высохшая, как кузнечик. На голове – белая хустка (косынка), на ногах – чёрные черевики. Черевики – это такие страшные, заскорузлые тапочки, сделанные как будто из железа. Здесь, в селе, все в таких ходят, да и то, когда в гости, или в магазин, а так – до самой зимы – босиком. И пятки у всех – потрескавшиеся, как сухая земля («порэпаные», как говорит бабушка Мотя). Никакой другой обуви мои сельские бабушки не знают. Никакой другой жизни не видели. Например, бабушка Хима никогда не была в городе, не видела многоэтажных домов, не представляет, как в доме может течь из крана вода, да к тому же не только холодная, но и горячая. Здесь, в селе, даже электричества в хатах до сих пор нет! И на улицах тоже. Ночью светят только звёзды… Село большое, и где-то на другом конце (там, где колхозное правление) – там электричество провели. Но до этого конца села не дотянули. Тётя Зоя говорит: «То ли столбы кончились, то ли провода…»
Так до сих пор и живут с керосиновыми лампами. И радуются, что хотя бы керосин в магазине есть – и то хорошо!
У бабушки Химы удивительно добрые, грустные голубые глаза, которые смотрят как будто из вечности… Я бабушку Химу очень люблю. Когда я её вижу, мне всегда хочется плакать: начинает щипать в носу, а в глазах появляется пелена, мешающая видеть всё отчётливо. Бедная бабушка Хима, как же обошлась с тобой жизнь! Как она всё из тебя высосала – все соки! И сколько я помню, бабушка Хима просит Бога: «Господи, забери меня отсюда! Сколько мне ещё мучиться на этом свете? Чем я Тебя прогневила, Господи? Почему Ты не посылаешь мне смерть, не забираешь меня к Себе?…»
Бабушка Хима совсем не боится смерти, она её ждёт, желает её – как рая, как блаженства… Её настрадавшейся душе и измождённому телу хочется отдыха.
Эта картинка стоит у меня перед глазами – и никогда её не забыть:
Вот они садятся на крылечке нашей хаты – в которой они все родились когда-то – три старенькие сестры, три вдовы, и начинают вспоминать свою жизнь… И эти воспоминания – как поминания… А я слушаю их и думаю: сколько же всего тяжёлого и страшного вместила их жизнь!… Они вспоминают Первую мировую войну, которая унесла их старшего брата Николая и Химиного мужа, и Хима осталась одна с четырьмя детьми. А следом за войной – революция, и – полная разруха жизни. Всё полетело в тартарары… Умерла мать, которая была ещё совсем не старой. А потом – голод, супчики из лебеды, страшная эпидемия тифа, моя бабушка еле выжила тогда. Говорит, что замуж за Яшу шла в косыночке – потому что волосы после тифа никак не отрастали… И эта безумная гражданская война, жуткая бессмысленная мясорубка, когда людьми, как говорит бабушка Хима, «овладел бес»… Набеги на село махновцев и других банд, разных «синих» и «зелёных», отбирали всё, что не успели отобрать другие. Погиб от бандитской руки второй брат, Сергей, который не хотел воевать ни за «красных», ни за «белых» – не хотел участвовать в этом безумии, не хотел убивать. И за это убили его самого… А бабушкину самую близкую подругу увёз Махно. «Очень красивая была, – говорит бабушка. – Больше мы её не видели… И это – не единичный случай. Крали девушек и молодых женщин, как в древние, дикие времена. Заходили в хату и, если дивчина приглянулась, – тут же уводили. Если упиралась, – тащили за косы, били нагайками. А если кто из родных пытался её отбить, или вымолить со слезами, с теми разговор был короткий – пуля в лоб». А потом от туберкулёза умер Яша, о котором моя бабушка плачет до сих пор, хотя прошло уже почти сорок лет… А потом – коллективизация, отобрали в пользу государства даже то малое, что оставалось: всю живность, до последней курицы… А потом – страшный голод тридцать третьего года, когда люди доходили до людоедства… Умерли от голода старенький отец и сестра Евгения. Вообще село наполовину опустело, в некоторых хатах ни одной живой души не осталось… И убежать из этого ада было нельзя: ведь у колхозников не было паспортов – паспорта им не выдавали. Колхозники были «приписаны» к колхозу – как рабы, как когда-то крепостные крестьяне были приписаны пожизненно к «своему» помещику… Так и жили: в своих родных хатах – но как будто в тюрьме. В одной большой тюрьме… А потом – Отечественная война, она же – Вторая мировая, и опять голод, и всё те же супчики из лебеды, и сборы с рассвета до заката колосков на колхозных полях («Всё для фронта, всё для победы!»), а дома в это время дети пухли от голода, но за один припрятанный колосок грозил расстрел… И опять – страшные похоронки: на Мотиного мужа, на старшего сына Химы… И всю жизнь – этот каторжный труд, с рассвета до заката… Без зарплаты. Ну, точно как рабы! Ведь работали колхозники не за деньги, а за «трудодни». «Трудодни» отмечались галочками в тетрадке у бригадира. Потом на эти галочки-трудодни выдавали муку и какую-нибудь крупу. Если, конечно, было что выдавать. И ещё керосин. Опять же – если был. Но даже если ничего за трудодни не выдавали, – всё равно народ с зарёй выходил на работу. Потому что невыход на работу карался как преступление. Даже опоздать было нельзя!
Да, помню-помню, мама мне рассказывала: за опоздание на работу, всего на несколько минут, можно было угодить в тюрьму! Это ещё при Сталине… Даже кормящим матерям не делали скидок. Мне было всего два месяца, а мама уже должна была выйти на работу. Такой был закон. Мама была молодым специалистом, и, родив меня, должна была вернуться на производство. Я осталась на попечении бабушки. В обеденный перерыв мама (на двух трамваях, с пересадкой) приезжала меня покормить. Покормит, сцедит молоко для следующего кормления – и тут же бегом на трамвай – обратно на работу: не дай бог опоздать! А сама поесть никогда не успевала: жевала на обратном пути бутерброд со смальцем (такая белая замазка, заменитель несуществующего масла).
Но на селе всё было ещё суровее, ещё голоднее, ещё страшнее…
И так они вспоминают свою безрадостную жизнь, три мои любимые бабушки, и ничего-то светлого не было в этой жизни, кроме далёкого детства…
Можно сказать, что всю отечественную историю, без прикрас, я постигала тут – на этом покосившемся крылечке в Васильевке.
А у бабушки Химы – нежданная радость: ей дали пенсию. (Пенсии колхозникам стали давать только недавно). И вот, бабушке Химе за её многолетний труд на полях родного колхоза начислили целых пять рублей и сколько-то там копеек… Бабушка Хима очень радуется (она ведь за последние полсотни лет денег в руках практически не держала), а мне хочется плакать от жалости. Это же издевательство, а не пенсия! Что можно купить на эти деньги? Ну, разве что черевики…
А в беленькой хате – земляные, как и сто лет назад, полы. Они устланы пёстрыми домоткаными половиками. В хате, как и по двору, ходят босиком.
В «красном» углу – несколько потемневших от времени икон. Они украшены красивыми вышитыми рушниками. Рушники – это такие украинские национальные полотенца домашнего изготовления: длинные, из белого полотна, вышитые по краям мелким крестиком: красно-чёрный яркий орнамент. На каждом рушнике – свой узор: украинцы любят вышивать цветы и красных «пивней» – то есть петухов. Бабушка говорит, что раньше каждая девушка на селе должна была уметь вышивать рушники. Вышивкой украшали и одежду: белые рубахи, юбки, фартуки. Во всех украинских вышивках непременно присутствуют два цвета: красный и чёрный. Красный символизирует любовь, радость, а чёрный – скорбь, печаль. Так что, имея только два клубка ниток – красный и чёрный – можно вышить на полотне всю человеческую жизнь…
Ещё в хате много фотографий на стенах. В селе не принято прятать фотографии в альбомы – они все должны быть на виду. На эти фотографии бабушка Мотя смотрит почти с таким же благоговением, как на иконы. Многие из фотографий – пожелтевшие, помятые, присланные с разных фронтов – с разных войн: вот Николай Волконский, брат моих бабушек, вот брат Сергей – такие оба красивые… Оба брата погибли молодыми, не успели ни жениться, ни родить детей. Поэтому и кончилась фамилия Волконских. Ведь все пять сестёр, выходя замуж, брали фамилии мужей… А вот и моя бабушка на старинной фотографии, такая романтичная особа, а рядом с бабушкой мой дед Андрей, удивительно похожий на писателя Александра Грина. А вот и молоденькая мама, выпускница строительного техникума. Какая красавица! Сияет белозубой улыбкой… А вот молодая тётя Зоя со своим пропавшим мужем… И ещё много, много лиц – из разных эпох, моя многочисленная родня, и с каждым из этих людей – у меня общие корни. Удивительно! Есть здесь и свеженькие фотографии – улыбчивые детишки: поколение внуков и правнуков. Красуемся тут и мы с Маришкой в своих ранних стадиях развития.
…Послеполуденный зной, мы лежим с бабушкой в прохладной хате, прямо на полу, на пухлой перине, снятой с высоченной кровати, – так уютно… И бабушка рассказывает то, что я уже хорошо знаю, но готова слушать сколько угодно раз.
– Конечно, душой нашей семьи был отец, – говорит бабушка, погружаясь в воспоминания. – Не помню, чтобы он на кого-нибудь голос хотя бы раз поднял. Никого из детей ни разу не наказал. Хотя нас семеро было, и всякое, конечно, случалось: проказы и ссоры какие-то между собой. Но отец даже посмотреть строго не мог, такой добрый был! Сама доброта… Я его очень любила, и он меня. Я была младшей, его любимицей, от него не отходила. Так всему и научилась – у отца. А он и ткачом был искусным, вот здесь, в комнате, стоял ткацкий станок…